WWW.PDF.KNIGI-X.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Разные материалы
 

Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |

«Старый Долгуш вернулся домой утром. Кристина была в огороде, мотыжила грядки и еще издали увидела, как телега пылит по тракту, узнала кобылу Ганьку и облегченно вздохнула. ...»

-- [ Страница 1 ] --

7-1971

ПРОЗА

ПЕРВАЯ МОЛНИЯ

ВАЛЕНТИН ТАРАС

ПОВЕСТЬ

Старый Долгуш вернулся домой утром. Кристина была в огороде, мотыжила грядки и

еще издали увидела, как телега пылит по тракту, узнала кобылу Ганьку и облегченно

вздохнула. Отца не было целую неделю, и Кристина беспокоилась, не стряслась ли с ним

беда. Может, подорвался на мине, может, немцы или полицаи отняли у него Ганьку, может, вместе с Ганькой погнали на принудительные работы. Всякое теперь может случиться с человеком, и Кристина простить себе не могла, что отпустила отца в город выменивать муку и сало на соль, мыло и гвозди, на разные тряпки.

Телега свернула с тракта на проселок, перевалила через лощинку, стала подыматься на пригорок, к хутору, и теперь Кристина видела наваленные на телегу мешки, видела, как спешит Ганька — рвет изо всех сил, аж приседает на задние ноги и уши плотно прижала.

Отец соскочил с телеги, пошел рядом, помахивая кнутом, легонько хлестнул Ганьку по крупу, и она, напрягшись, одолела пригорок, трусцой побежала к дому.

Во дворе загремел цепью Дукс, обрадованно заскулил, тоненько, скрывая свой бас, залаял — почуял хозяина. Кристина бросилась отворять ворота.

Ворота со скрипом разъехались, и Ганька, тряся головой и фыркая, направилась было прямо к колодцу, но Кристина заступила ей дорогу, схватила под уздцы.

— Сдурела, воду сразу пить?

Она стала толкать Ганьку назад, та пятилась, кося глазами и высоко вскидывая морду, пытаясь лилово-черным языком вытолкнуть изо рта осточертевшие удила.

— Зараз я тебя разнуздаю, — ласково сказала Кристина. — Зараз, Ганечка!..

Она разнуздала кобылу и вдруг изумленно заморгала, только теперь увидев, что в телеге, обложенный со всех сторон мешками, сидит какой-то хлопчик, лохматый, худющий — один нос торчит.

— Это что еще за страхотье такое? — с веселым удивлением спросила Кристина. — Где это вы, тата, его подобрали?

Долгуш отвалил в сторону один из мешков, погладил хлопчика по взлохмаченной голове.

— Это во... Пастушком у нас будет. Сиротка.

— Пастушком? — все так же весело и насмешливо, словно не расслышав, что отец назвал хлопчика сироткой, сказала Кристина. — Пастушком? А может, вместо пугала на огороде поставим?

— Это во, девка, цыц! — оборвал ее Долгуш. — Зубы скалишь!.. Бери во куфар, неси в хату.

Он помог хлопчику слезть с телеги, снова погладил его по голове.

— Ты на нее не гляди, Стасю. Иди в хату, а я во кобылу распрягу, мешки упорядкую и тоже приду.

Он принялся распрягать Ганьку, хлопчик нерешительно направился к хате, но тут же замер. Прямо на него, волоча за собой длиннющую цепь, шел Дукс, черный, гладкий пес с белой подпалиной на груди.

Кристина вытащила из-под мешков и соломы куфар — деревянный сундучок с медной ручкой на крышке, — избоченилась.

— Ого, какой тяжелый! Помоги, пастушок, на плечо вскинуть.

Но хлопчик боялся пошевелиться, стоял ни жив ни мертв, а Дукс деловито его обнюхивал, тыкался носом в колени. Обнюхал и сел, вывалив длинный малиновый язык.

— Ты чего стоишь, пастушок? Не чуешь? Помоги, говорю, — улыбнулась Кристина.

— Дукс тебя не тронет.

Он робко шагнул к ней, нескладный, голенастый подросток в коротких, чуть ниже колен, коричневых вельветовых штанах и такой же вельветовой курточке, тоже короткой, кургузой, — он давно вырос из этого костюма, купленного ему еще до войны, — шагнул, неумело и немощно взялся за угол сундучка. Кристина засмеялась, легко вскинула сундучок на плечо.

— Пошли, пастушок, в хату мочанку готовить, а то ты мало каши ел!

И, придерживая сундучок на плече обеими руками — левой через голову, — она пошла к хате, поднялась на невысокое, в три ступеньки, крыльцо. На крыльце обернулась — синеглазая, курносая, с ямочками на щеках, круглолицая, как матреша.

— Одчини двери, пастушок!..

Он, осмелев, взбежал на крыльцо, отворил дверь, и обмер — под ноги ему бросилась из сеней взъерошенная рябая курица, отчаянно закудахтала, слетела с крыльца' и помчалась по двору, вытянув шею и заполошно вскрикивая: «куд-куда-а, куд-куда-а!»

Загремел цепью и загавкал Дукс, басом, как в бочку, а хлопчик стоял и моргал в растерянности.

— Куры испугался, — весело сказала Кристина. — Вот это пастух! Как же ты коров пасти будешь? Тебя ж самого волки съедят!

Впервые в жизни он вошел в деревенскую хату.

Справа от порога стояла русская печь, у противоположной от двери стены, загромождая собой чуть ли не половину хаты, стоял деревянный ткацкий станок. Рядом с ним прялка-самопрядка с глянцевито-вишневым, словно отполированным деревянным колесом. На шестке прялки торчал пук распушенной кудели.

По правую стену, впритык один к одному, стояли три топчана, застланные одинаковыми — серыми в зеленую шашечку — самоткаными дерюжками. На топчанах, в изголовьях, лежали громадные лиловые подушки без наволочек.

Слева — два окна, под окнами — длинная, во всю стену, дубовая скамья. Окна были небольшенькие, низенькие, без форточек и подоконников и далеко отстояли одно от другого: первое почти вровень с порогом, а второе чуть ли не в углу.

В этом углу висели иконы, прикрытые белыми рушниками, и стоял темный дубовый стол с тремя табуретками. А возле дверей, слева от порога, сидел в закутке за сапожным верстаком плотный, широкоплечий парень.

Когда пастушок и Кристина.вошли, он, не выказав никакого удивления при виде незнакомого хлопчика — по одежде видно, что городской, — спросил, разминая в пальцах кусок твердой, на подметку, кожи:

— Тата приехал?

— Ага. — Кристина поставила сундучок на скамью. — Пастуха во привез, Только пастух этот кур полохается и молчит, что тот немой. Ты б хоть поздоровкался, кудлатенький, коли в хату вошел.

Мальчишка смутился, пробормотал еле слышно:

— Здравствуйте...

Глаза Кристины смеялись, золотые искорки вспыхивали в них, как песчинки на солнечном дне криницы, нос дурашливо наморщился.

— Ото ж, здравствуйте, — сказала она, старательно выговаривая «в», — здравствуйте! Только у нас говорят: «Дзень добры!»

— День добрый, — окончательно смутился мальчишка.

Парень улыбнулся, бросил подметку в ящик с инструментом и вдруг, отбросив с колен облупленную рыжую клеенку, как-то странно, на корточках, вышел из-за верстака.

Мальчишка даже испугался, что-то оборвалось у него внутри, когда он увидел, как этот широкоплечий парень, улыбчивый, белозубый, идет к нему на корточках, нелепо и страшно переваливаясь с боку на бок, согнув руки в локтях, словно танцует вприсядку. Ноги его были выгнуты колесом и не разгибались в коленях. Он подошел раскорякой, совсем низенький в этом своем положении, ниже мальчишки, протянул руку.

— Степан.

— Стасик, — тихонько назвался мальчишка.

— Стасик, — повторил Степан, — Вот и познакомились.

Он улыбнулся дружески, как равному, медленно, ласково отпустил руку Стасика, проковылял к своему топчану, вынул из-под подушки берестяную коробку, вернулся на свое место за верстаком, прикрыл колени клеенкой, поставил на них коробку, раскрыл, В коробке был мелко накрошенный зеленый самосад, стопка разорванной на четвертушки бумаги и зажигалка, сделанная из гильзы винтовочного патрона.

Он словно не замечал, какое впечатление произвело на Стасика его уродство.

Чиркнул колесиком зажигалки, прикурил и сладко, глубоко затянулся, выпустил дым через ноздри.

— Значит, еще один мужик в нашей хате прибавился!.. Это хорошо!..

Кристина хлопотала у печи, громыхала горшками, что-то напевая себе под нос и время от времени приговаривая:

— Зараз, зараз, пастушок! Будем и снедать и обедать — все разом.

Заурчала, сочно чмокнула сковорода, запахло жареным салом. У Стасика запершило в горле и голова закружилась от этого запала и каких-то других, напрочь забытых им запахов, сытных, вкусных, довоенных. Но голода он не чувствовал — не освоился еще, и тягостная неловкость, будто он зашел в эту хату на минутку и вот-вот надо уходить, не отпускала его.

Он скованно сидел на скамье и тихо отвечал на вопросы Степана, который спрашивал, сколько ему лет, кто у него остался в городе, почему у него польское имя — Стасик. Может, родители у него поляки? И кто они, его родители?

Стасик сказал, что ему четырнадцать лет, что в городе у него остались бабка и младший брат, что мать и отец перед самой войной уехали в отпуск в Крым, и где они теперь, неизвестно. А почему его назвали Стасиком, он не знает — родители русские...

Отвечая Степану, он все время смотрел на дверь, томительно ждал, когда же наконец появится старый Долгуш, человек, который привез его сюда и к которому он привык уже и в городе и за четыре дня дороги, — при Долгуше, казалось, ему не будет так неловко.

А Кристина все хлопотала у печи. Налила что-то на сковороду, и на сковороде затрещало, забулькало, зашипело. Кристина отскочила аж на середину хаты, стала вытирать передником смеющееся лицо.

— Ого, какой соловей заспевал! Ты слыхал, пастушок, как соловей спевает?

И, округлив синие, ставшие вдруг таинственными, глаза, изобразила:

— Цыган! Цыган!

Сало-сало-сало!

Пек-пек-пек!

Цур-р-р-р!..

Кап-кап-кап...

Цур-р-р-р!..

Точно соловейка, а, пастушок? — кивнула она на печь, где цвыркала, щелкала — и впрямь щебетала! — сковорода.

И ему вдруг стало легко и просто, он заулыбался ей во весь рот, до ушей, как не улыбался уже давным-давно, с первого дня войны. И тут же вошел в хату старый Долгуш с мешком в руке, поставил этот набитый чем-то легким и мягким мешок в запечный угол.

— Ну, познакомилися с хлопцем? Вот и добра. — Он посмотрел на Стасика, оглянулся по сторонам, повесил на дверной гвоздь шапку. — Кормить нас надо, Кристя!..

Кристина собрала на стол.

Громадную сковороду с мочанкой она поставила на дощечку, на которой шинкуют капусту, толстыми ломтями нарезала хлеб, прижимая золотисто-коричневую буханку к груди, — Стасик никогда не видел такого хлеба, пахучего, с пупырышками тмина на верхней корочке и прожилками кленового листа на нижней, — положила перед каждым деревянную ложку, расставила граненые чарки.

Пританцевал к столу Степан, водрузил на него квадратную зеленую бутылку с круглой пробкой — граненый матовый шарик, как на флаконах с одеколоном, — с диковинной наклейкой: два золотых льва в коронах положили лапы на грудь пышной даме с распущенными волосами. Странно было видеть эту бутылку рядом с громадной черной сковородой, ржаными краюхами и деревянными ложками...

Степан налил всем, даже не спросив у Стасика, выпьет ли он, и Стасик растерялся, увидев, как забулькала в стоявшую перед ним чарку мутная, как вода, если чуть-чуть разбавить ее молоком, водка — он никогда не пробовал водки; дома, до войны, отец разрешал ему пригубить капельку вина, и только.

— Ну, а за все доброе, — сказал Долгуш, разгладил усы левой рукой и выпил, и Степан выпил — наопрокид, и Кристина выпила, утерла губы рукавом кофты, улыбчиво глянула на Стасика.

— Ну, а ты что, пастушок? Выпей трошки.

Он засмущался, глотнул, но водка показалась совсем не крепкой, она даже не обожгла, и Стасик выпил всю чарку, взял ложку. Ложка ему досталась самая большая, выщербленная по краям, с длинным черенком, похожая скорее на половник, чем на обыкновенную ложку. Он потянулся этим своим половником к сковороде, зачерпнул самую малость — никогда раньше ему не приходилось есть по-деревенски, с одной сковородки, и почему-то стыдно было зачерпнуть полную ложку.

— Смелей, смелей, пастушок, — сказала Кристина, — а то назад в город отправим.

Знаешь, как мужик работника проверяет? Смотрит, как он ест. Если управно, со смаком, — значит, и работник хороший. А если сохнет над миской, ложка из рук валится, — значит, и работа будет валиться!..

Но Стасик уже и сам осмелел, приятно зажгло в животе от самогонки, и лицу стало жарко. Он зачерпнул полную ложку густой мочанки с куском сала, стал есть увлеченно. Но длинный черенок вынуждал его далеко в сторону отставлять локоть, когда он подносил ложку ко рту, и он невольно мешал этим своим отставленным локтем старому Долгушу.

Кристина сидела с самым невинным видом, но не выдержала и прыснула — она явно нарочно подсунула Стасику половник. Долгуш только теперь увидел, в чем дело, почему

Стасик все время толкает его под руку, рассердился:

— От жа дурница! Дай хлопцу человечую ложку. Тебе все дурики, а н сголодался!

Кристина изумленно выкатила на отца ясные синие глаза.

— Так я ж, татачка, потому и дала ему такую ложку!

Степан налил себе и отцу по второй, плотно притер пробку.

— Дак что там, тата, в городе?

— А что в городе... — Долгуш взял чарку, медленно покрутил ее в пальцах. — Войска полно всякого. Окромя немцев, и румыны, и венгерцы, и эти, холера на них, итальянцы. Кого только нет!..

Он выпил, обмакнул в сковороду кусок хлеба, подставил под него левую ладонь, чтоб жир не капал на стол, шевельнул бровями:

— Какую-то особливую дивизию пригнали. Называется «Мертвая голова». Одни эсэсманы в й...

— Все равно наши победят, — тихо сказал Стасик, так тихо, что, казалось, никто не услышал, но Долгуш услышал, покосился на него, хмыкнул.

— Хто победит, один бог ведает. А ты, это во, чтоб язык при чужих людях не распускал — наши, ваши!..

— Мы не наши, не ваши, нам абы каши, — сказала Кристина, и видно было, что сказала она это не Стасику, а отцу — что-то дерзкое, вызывающее прозвучало в ее голосе.

Долгуш сверкнул глазами.

— Я правду сказал — языком звягать нечего!

— Дак я ж, татачка, про то самое! — Кристина сделала невинные глаза. — Поел — и на печь! — Она повернулась к Стасику: — Поел, пастушок? Иди в катушок, покорми свинку, почеши спинку!..

— Давно я тебе задницу розгами не чесал! — повысил голос Долгуш.

— Да будет вам! — вмешался Степан. — Нашли из-за чего! Вы, тата, все гвозди достали?

— Ага, достал. Язык бы ей прибить этими гвоздями, — все еще злился Долгуш, бросил недоеденный кусок, повернулся к сыну. — Достал. «Тэксу» этого твоего, правда, совсем мало — пять стаканов. На стаканы шпекулянты меряют гвоздик, кило сала отдал за пять. Ну, а другого гвоздя — всякого, не только тебе — полон куфар. Соли взял три мешка, на муку сменял — мешок за мешок. Еще жалеза разного — замков, шпингалетов, петель дверных. Нехай будут. Жалеза, словом, много привез. Ну, и надеть тое-сее. Костюма два справных выменял, бостон, холера, а так все балаболке этой.

Он с укоризной глянул на Кристину, вышел из-за стола, пошел в запечный угол, взял мешок и стал вытряхивать все, что в нем было, прямо на пол: платья, юбки, жакетки, комбинашки — целый ворох пестрого тряпья. Последними вывалились костюмы, туго скатанные в трубку.

— Иди гляди. — Он пнул ворох сапогом. — Твои обновы, чуешь, Кристя?

Но Кристина не торопилась, молча смотрела на пестрый ворох мятой одежды.

— Вы это, тата, у людей за хлеб поменяли, альбо у полицая какого взяли чохом за самогонку? — спросила она спокойно, но лицо ее стало остро-скуластым и злым.

— Хе, не все одно — у полицая или так у кого. — Долгуш нагнулся, пошарил в тряпье, отыскивая что-то, выпрямился. — Глянь, какая сукенка! Как пани будешь ходить...

— Он показывал Кристине лиловое панбархатное платье, отделанное стеклярусом. — Материя, это во, так и называется — панский бархат. Полпуда отдал! — Он взял платье за кончики рукавов и как бы примерил его на себя, сразу стали видны белесые разводы под мышками — от пота.

— Пригожая сукенка, — усмехнулась Кристина. — Только носить я ее не буду, татачка.

— Так и не будешь! — с издевкой, снова начиная злиться, сказал Долгуш. — В домотканом будешь ходить!

— Ага, — кивнула Кристина, — в домотканом. Ходила и ходить буду — на нем крови нет.

— Ты, девка, что, ошалела? — Долгуш оторопело уставился на Кристину. — Какая кровь? Что я — душегуб?

— При чем здесь вы, тата? — тихо сказал Степан. — Кристина правду говорит... Если вы у людей меняли, одно дело. А если у полицая... Разве ж они с убитых не снимают?..

— Да у людей я менял, у людей! — сорвался на крик Долгуш, — У хлопчика во спросите — он видел!

— Все одно не буду носить! — Кристина встала, поджав губы, начала прибирать на столе. — Ни одной этой тряпки не надену. Такое надеть, что с мертвого!..

— А, трасца твоей матери! — окончательно вышел из себя Долгуш, стал запихивать вещи обратно в мешок. — Не носи! Я людям добро сделал, салом, мукой, это во, платил за каждую тряпку! Коту под хвост?!

— Нехай себе люди едят на здоровье ваше сало, — пожала Кристина плечиком. — Было задарма отдать.

— Задарма-а-а! — Долгуш кулаком ожесточенно запихивал в мешок какую-то тряпку. — Задарма-а-а! Добродейка нашлась за батькиной спиной!..

Стасик сидел тихонечко, словно его здесь и не было, старался не смотреть на Долгуша, и было такое чувство, будто это не на Кристину, а на него кричал старый Долгуш, которого он до этой минуты видел только добрым и ласковым...

Вдруг во дворе злобно залаял Дукс, заметался, гремя цепью. Степан глянул в окно.

— Михал Куксенок с Войтом.

— Этих еще не хватало! — Долгуш суетливо стал подбирать с пола последние вещи.

— Увидели, трасца их матери, как ехал по тракту!.. Выйди, Кристина, отгони Дукса.

— Холера их не возьмет! — Кристина в ладонь сметала со стола крошки. — У них чоботы на ногах пудовые, никакой Дукс не угрызет.

— Кристя! — Долгуш поставил мешок на прежнее место, за печку. — Иди, это во, отгони собаку!

— Выйди, Кристинка, — сказал Степан, глядя в окно. — Войт и пристрелить может, вон кобуру поглаживает...

— А, злыдни! — Кристина в сердцах вытерла руки о юбку, пошла к дверям. — Приволоклись!

Замолк, только изредка взбрехивал Дукс, в сенях затопали, громыхнули, опрокинув, должно быть, скамейку с ведрами, и в хату вошли двое.

Один был плотный, кряжистый, с черной бородой, горбоносый, как цыган, и глаза у него были цыганские, черные, под стать бороде, с синеватыми белками, диковато-сумрачные и в то же время быстрые, сноровистые. Одет он был в шерстяную темно-зеленую гимнастерку, синие командирские галифе, обут в хромовые командирские сапоги. И ремень на нем был командирский, и планшет с целлулоидной крышкой, и пистолет в желтой кобуре — все привычное, советское. Все, кроме шапки. Шапка — серая суконная конфедератка — сразу придавала ему зловеще-чужой облик человека в иностранной военной форме.

Второй был в мундире полицая: тупоносые немецкие сапоги с короткими голенищами, черные бриджи, черный кургузый китель с ворсистыми, как мех, обшлагами рукавов и таким же ворсистым воротником, черная пилотка.

Пилотка сбилась на ухо, лицо — маленькое, красное, словно ошпаренное — хранило напряженное, глупое выражение:

полицай был пьян.

Войдя, он так и остался стоять на пороге, за спиной у чернобородого.

Чернобородый, зыркнув по всем углам, поздоровался:

— День добрый в хату. Живы-здоровы?

— Живем, слава тебе господи, что нам сделается, — сказал Долгуш, выжидающенастороженно глядя на непрошеного гостя. — Это во... Приехал тольки...

— Как съездил? — Чернобородый положил внимательный глаз на Стасика, сразу приметил. — Удачно?

— Да разжился трохи, — осторожно сказал Долгуш. — Гвоздей во Степке привез.

— Соль, мыло? — Чернобородый быстро глянул в глаза Долгушу.

— И соли трошки есть и мыла. Только мыло гадкое, расползается в руке, что коровья лепеха. Из чего они его варят? — пожал плечами Долгуш.

— Соли мне отсыплешь с полпуда. — Чернобородый снова зыркнул по всем углам, кивнул на Стасика. — Это кто?

— Это? — оглянулся Долгуш. — Пастушка привез] — Городской?

— Городской, — снова оглянулся на Стасика Долгуш. — Упросили взять...

— Ну, а документы на него есть? — Чернобородый внимательно рассматривал Стасика. — Или с твоих слов записывать будем?

— Документы есть! — Долгуш с готовностью взялся за грудь, пощупал что-то под пиджаком, полез в боковой карман. — Это во... метрика!..

Он протянул чернобородому сложенный вдвое лист плотной желтоватой бумаги. Тот развернул его, прочитал, шевеля губами. Хмыкнул.

— А загсовская где?

— Чаво? — не понял Долгуш. — Это во...

— Загсовской, говорю, нету? — спросил чернобородый, глядя в метрику. — Ну, той, что загс выдает, довоенной? Это ж церковная!

— А!.. — Долгуш растерянно смотрел на чернобородого. — Той нету...

— Нету!.. — Чернобородый сложил метрику, медленно, словно раздумывая, отдавать или не отдавать, протянул ее Долгушу, но сразу не отдал, придержал кончиками пальцев.

— Слушай, Долгуш!.. Пастух твой, часом, не из этих?..

— Ды что вы, пане... — Долгуш осторожно потянул метрику к себе. — Я ж, это во, не на улице его подобрал. Дома был у него, ночевал. Православные они...

— Православные!.. — Чернобородый выпустил из пальцев метрику и, отстранив Долгуша локтем, медленно подошел к столу. — Скажи мне, православный, чего это тебя, как только немцы пришли, крестить надумали? На свет произвели — не крестили, а при немцах сразу в купель. Где твоя довоенная метрика?

Стасик невольно встал, тихо сказал, глядя в стол:

— Сгорела... Все наши документы сгорели... В начале войны...

— Сгорели, значит, — почти ласково улыбнулся чернобородый. — Ну, ладно!.. А батьки твои где?

— Не знаю, — еще тише сказал Стасик. — Уехали...

— Что это вы, пан Войтович, допрос учинили хлопчику? — нарочито весело вмешался Степан. — Разве ж не видно, кто он? Белявый, глаза — что васильки!.. Это ж у вас у самого глаза, что угли, и нос крюком!

И Степан широко улыбнулся чернобородому.

— Я ведь не с тобой разговариваю, кульгавый ты мой, — так же широко улыбнулся ему чернобородый. — Я ведь с хлопчиком разговариваю!.. — И с ласковым удивлением спросил у Стасика: — Как же ты не знаешь, где батьки? Папа? За родину, видать, воюет, за Сталина?.. Зовут как? — вдруг спросил он жестко, и улыбка словно вспорхнула испуганно с его лица. — Быстро!

— Стасик... Станислав... — Коленка у Стася задрыгала.

— Не тебя — батьку!

— Гриша...

— Гриша-а-а, — протянул чернобородый и снова улыбнулся — одним ртом. — А может, Гирш, а?

— Я русский! — Стасик поднял голову и посмотрел ему прямо в глаза. — Честное пионерское! — Он осекся, губы запрыгали. — Меня крестили потому, что карточки хлебные не дают без метрики...

Чернобородый все удыбался, казалось, ласково, а глаза были неподвижные, жуткие.

— Пионерское... Ты слыхал, Куксенок? Пионерское... а?..

— Нехай скажет «кукуруза», — гундосо сказал пьяный полицай, который все это время стоял' у порога, то роняя голову на грудь, то вздергивая ее, как лошадь. — А то нехай портки снимет, покажет свою метрику. Пионерскую!..

Он захихикал, и его повело в сторону, шатнуло на хату, затем назад к порогу.

Он схватился за косяк, свесил голову и, мотая ею, истошно завопил:

— А той пяты-и-ий пьяница проклятый-и-и-й!.. Ой, не отдай меня, мать!

Чернобородый оглянулся на него, сказал негромко, но так, что тот сразу умолк:

— А ну, заткнись!..

— Выпить ему надо, — сказал Степан сочувственно. — Для твердости в ногах.

— Ага, ага, — обрадованно засуетился Долгуш, давно уже порывавшийся встрять в разговор и повернуть его на выпивку. — Надо чарку взять, у нас, это во, тольки начата. И вы, пане, выпейте. Выпьете, пан Войтович? От, проше пана, за стол... Кристя? Где Кристя?

— И он быстренько выбежал из хаты.

Войтович ногой придвинул к себе табуретку, уселся, взял со стола бутылку и стал разглядывать наклейку. Разглядел, вынул пробку, понюхал горлышко.

— Ликером воняет. — Он набычил голову, зашевелил губами, пытаясь прочесть надпись на наклейке. — Откуда это у тебя, кульгавый ты мой, такой ликер был?

Степан пожал плечами.

— А разве пан Войтович не знает, что я Хгену охотничьи сапоги шил? Ему и этому, Руди евоному. Вот Руди мне и дал бутылку.

В голосе Степана не было ни обиды, ни раздражения, только глаза сузились, как от боли, и теперь Стасик понял, что означает это слово — кульгавый, понял, что Войтович оскорбляет Степана этим словом. Кульгавый — значит хромой, колченогий...

В хату вошла Кристина, молча, ни на кого не глядя, завозилась у печи. Пьяный Куксенок все еще держался за дверной косяк, уронив голову, тупо смотрел на свою пилотку, которая валялась у него под ногами. Вдруг он оторвался от косяка, уставился на Кристину и с бессмысленной улыбочкой кинулся на нее, облапил. Кристина, не оборачиваясь, отшвырнула его локтем — Куксенок отлетел к порогу, прямо на Долгуша, который как раз в эту минуту оказался в дверях, и чуть не выбил из рук старика пол-литровую бутылку, заткнутую тряпичной пробкой, — Долгуш решил выставить своим опасным гостям припрятанный первачок.

— Проше пана, проше пана, — заговорил Долгуш, одной рукой обнимая Куксенка за плечи и увлекая его к столу. — Чарочку!

Выпив, Куксенок и впрямь протрезвел. Маленькое личико посерело, скулы заострились, колюче, как две льдинки, глянули поголубевшие глазки.

— С завтрашнего дня ваш двор дает одного человека на фольварок. Хочешь, сам выходи, хочешь, девку свою посылай. Но чтоб человек был!..

— Надо дак надо, — развел руками Долгуш. — Кристя выйдет. Это во, хлопчик теперь у нас — аккурат в подмогу.

— Хлопчик-шмопчик, — усмехнулся Войтович. — Смотри, Долгуш, если он пархатый — десятому закажешь.

Он встал, посмотрел на Степана с прежней своей ласковой улыбкой.

— А ты, кульгавый мой, смотри!.. Будешь тут по ночам всяких гостей принимать, якшаться с ними — сдам в гестапу, понял?

— Партизаны от нас далека, аж в пуще! — Куксенок тоже встал, взял прислоненную к столу винтовку, повесил на плечо. — Ты к ним на своих полусогнутых от нас не убегшь.

Молчание повисло в хате. Войтович зыркнул на всех, усмехнулся всезнающе, пошел к дверям. А Кук-сенок задержался, налил себе полную чарку и выпил стоя. С треском поставил чарку на стол.

— Вот так, кульгавый!..

Они ушли, не попрощавшись, не закрыв за собой дверь, и Долгуш вышел вслед за ними. Во дворе зарычал, гулко залаял Дукс, но тут же умолк — Долгуш прикрикнул.

— Что, пастушок, испугался? — Кристина, как только непрошеные гости вышли из хаты, стала убирать со стола. Она улыбалась Стасику, но лицо ее было бледным, и улыбка была строгая, с суровинкой. — Войт, что волк. Ды ты не бойся...

— Я не боюсь, — сказал Стасик и покраснел. — Честное слово, не боюсь...

Степан выбрался из-за стола, протанцевал в свой угол, за верстак, стал закуривать.

— Откуда этот злыдень знает, что хлопцы у нас бывают?

Руки у него чуть-чуть дрожали...

К обеду с поля возвращалось стадо.

С пригорка, на котором стоял хутор, было видно, как оно медленно бредет по прошлогоднему жнивью за трактом. За жнивьем этим виднелись соломенные и гонтовые крыши деревни.

— Там веска, — показала на них Кристина. — Руже-во. Там, пастушок, всюду шипшина растет, ружа, потому и Ружево. Шипшина — это цветок такой. Мы говорим «ружа», только это не та ружа, какая в саду растет, а дикая шипшина. Не знаю, как погородскому.

— Шиповник, — догадался Стасик. — Шиповник по-русски!..

— Ага, шиповник!.. Ну вот. Коровок наших и овец деревенские пастухи гоняют кто когда. Один сення, другой завтра. Я хату должна глядеть, тата на поле занят. Вот наше поле кругом. — Она показала окрест себя: — Видишь, и жито, и овес, и ячмень, и гречки вон трохи, и лен, и конопля — все доглядеть надо. А Степа у нас — сам видишь — калека... Да хоть бы он и здоровый был, у него свое занятие. Он сапожник. Так что ты нам и правда в подмогу. А теперь еще на фольварок мне ходить надо цельный месяц. Фольварок вон там, за тем бугром... При поляках там мантак был, имение, пан Войцеховский господарил. В тридцать девятом Советы пришли. Только вздохнули, а теперь — Хген. Ну, мужиков и заставляют на него ломить, на дармовые отработки гоняют. Попробуй не пойди, — Войт наганом погонит... — Она сузила глаза, и лицо ее тоже как-то сузилось, удлинилось, стало злым и скуластым, как давеча, когда она смотрела на тряпки, которые привез Долгуш. — Войт этот, пастушок, много людей загубил. Видал, в командирском ходит, в новеньком? Как война началась, отступали Советы, — он в жите за ранеными охотился. В жите тогда много раненых хоронилось... Ну, найдет, разденет до белья, скажет, что, мол, сейчас цивильную одежду принесет, а сам за немцами... Хвалился, что у него сапог хромовых двадцать пять пар ды гимнастерок стольки же... А до войны, как Советы пришли, такой горлопан был — ого! Всех кулаками обзывал, и тату моего тоже. Тата в колхоз боялся идти, земельку жалел, коня... Войту, тому жалеть нечего было, ни кола, ни двора не имел, одних кобелей разводил, гончаков, с Войцеховским в пущу ездил на охоту...

Они стояли за воротами, ждали, пока небольшое стадо Долгуша — две коровы и двенадцать овец — перейдет тракт и выйдет на проселочную дорогу, ведущую к хутору.

Кристина объяснила, что деревенский пастух подгоняет стадо к жнивью, а дальше оно идет домой само — знает дорогу. Но как только коровы и овцы выйдут на проселок, нужно бежать им навстречу, чтобы они не лезли в потраву — обочь проселка жито.

Коровы и овцы словно застыли на жнивье, как нарисованные, но фигурки их незаметно для глаза то и дело меняли свое расположение на золотисто-зеленом поле: только что рябая корова была впереди рыжей и вдруг оказалась позади, овцы были выстроены в цепочку, и вдруг цепочка эта распалась — черные и серые клубочки разбросаны по жнивью как попало. Но вот клубочки перекатились через тракт — овцы выбежали на проселок, сбились в гурт, и гурт этот, блея, покатился к хутору. Коровы сошли со жнивья, стояли посередь тракта, повернув в сторону дома рогатые головы.

Кристина нагнулась, схватила какую-то хворостину, небольно хлестнула Стасика по ногам.

— Бежим, пастушок! Вон, глянь, овечки уже жито топчут!

Она бежала впереди, мелькая босыми пятками, яркий оранжевый орнамент на светлосерой ткани по краю подола, казалось, охватывал ее ноги, как гибкий солнечный обруч, и казалось, она бежит совсем медленно, даже чуть лениво, но Стасик не смог ее догнать.

Запыхавшись, добежал до нее тогда, когда она уже прогоняла коров с тракта.

— Что, пастушок? — засмеялась она, и никакой одышки не было в ее голосе. — Не догнал? Ото ж! Я спрытная девка! Меня детюки догнать не могут, не то, что ты!

И он тоже засмеялся, поняв, что спрытная — это значит прыткая, быстрая, а д е т ю к и — парни, как понимал все незнакомые ему белорусские слова, если их произносила Кристина.

Когда они гнали коров и овец к хутору, не давали им ущипнуть молодого жита, Стасик вдруг увидел, уже поднявшись на пригорок, откуда за хатой открывалась даль, громадную чернильно-синюю тучу. Она таинственно темнела на горизонте, не меняя своих очертаний и в то же время как бы надвигаясь неотвратимо и грозно, и что-то пугающее, тревожное, но властно притягивающее к себе таилось в ее дремучей сини.

— Это пуща, пастушок. — Кристина небрежно кивнула на тучу. — Белокорской называется. — Она быстро глянула на него, усмехнулась. — А в пуще — партизаны!..

Он увидел их через месяц.

Поздно вечером, после того, как Кристина уже в потемках подоила коров, задала на ночь корму Гань-ке, истолкла в деревянном корытце картошку и, влив в нее чугунок теплых помоев и намешав травы, отнесла корытце свинье, сели наконец ужинать.

Ужинали без света, молча ели холодные картофельные драники, запивая процеженным через марлю молоком: у Кристины не было сил приготовить что-нибудь другое. Весь день она работала на фольварке, чистила конюшни, намахалась вилами, а потом дома, не передохнув даже после фольварка, стирала, убирала, рубила сечкой траву, полола и поливала гряды — умаялась.

И Долгуш умаялся: с утра ходил за плугом по картофельному полю: окучивал борозды, потом крышу сенного сарая латал, подметал закрома в амбаре — хлеб у него кончался.

:

Меньше других устал Степан, но и он в этот вечер был молчалив, есть почти не стал, дымил цигаркой за верстаком. А Стасик совсем клевал носом.

Он все еще не привык вставать рано, а Кристина или Долгуш будили его, едва начинал заниматься рассвет, и он вставал, как слепой, долго не соображая, где он и что с ним, а в печке уже шипела сковорода, клокотали чугуны, над свиным корытцем клубился пар, пахло щавелем и травой, которую Кристина добавляла в корм свинье, и от этого запаха сводило челюсти, кисло и вязко становилось во рту.

Стасик натягивал холщовые порты, старую бумазейную рубашку и выходил из хаты — плеснуть на лицо воды у колодца, затем, сидя на высокой деревянной скамеечке, прямо у печи завтракал, а Кристина укладывала в его холщовую торбочку полдник: пяток вареных картофелин, кусок желтого от старости сала, пару крутых яиц, засовывала в карман висевшей на дверном косяке свитки литровую бутыль молока. И, когда уже розовело на востоке небо, он выгонял стадо со двора, и роса обжигала босые ноги, которые были у него все в цыпках, и на руках были цыпки от утренних холодов и ветра.

Одно и то же повторялось изо дня в день — серый рассвет, малиновое солнце восхода, прошлогоднее, совсем уже не колючее жнивье, луга, покрытые росой, как изморозью, сизые и зябкие, возвращение на хутор после полудня, к тому времени, когда Кристина прибегала домой с фольварка подоить коров, и снова в луга — до сумерек. И както странно было вспоминать город, бабушку, младшего брата Колюшку, вспоминать, как появился у них в доме незнакомый крестьянин и попросил бабушку пустить его по-ночевать и как потом этот крестьянин согласился взять Стасика в пастухи. Казалось, что все это было во сне, что он всегда жил на этом хуторе, пас коров и овец и нет никакой войны...

Но война напоминала о себе то далекой автоматной очередью, то еле слышной, заглушнной далью ружейной перестрелкой, то тяжким, протяжным, как вздох, отдаленным взрывом, то тревожным шумом эшелона — железная дорога проходила километрах в двенадцати от хутора, и по вечерам и на рассвете хорошо было слышно, как идет эшелон, отчетливо доносился перестук колес на стыках и чуть-чуть дребезжали стекла в окнах хаты...

Днем иногда повисал над околицей самолет-разведчик, двухфюзеляжный «фокке-вульф», который все называли «рамой», повисал, как черный воздушный змей, и, двигаясь, как змей, рывками, то взмывал высоко-высоко, то косо снижался в сторону пущи и снова взмывал резким, испуганным рывком.

Война была где-то рядом, но с того дня, когда на хуторе у Долгуша побывали добровольный помощник Хгена Войтович и полицай Куксенок, Стасик не видел больше ни одного полицая, не видел немцев.

Впрочем, одного немца он видел — Руди Хгена, сына того Хгена, который хозяйничал в имении, и видел его в поле. Руди, хорошенький, голубоглазый, с золотистой челкой на лбу немчик, проскакал мимо него верхом на каурой кобыле. Запомнилось, что он был в высоких яловых сапогах, в черных штанах, подшитых на ягодицах желтой кожей, в зеленой охотничьей куртке с кожаными обшлагами и кожаным воротником, с двустволкой за плечами и парабеллумом на боку. Ему было лет семнадцать...

...Кобыла Руди всхрапнула, встала на дыбы, и Стасику показалось, что ее копыта сейчас обрушатся ему на голову. Он хотел отпрянуть в сторону, но не мог — все тело налилось свинцовой тяжестью... «Иди спать!» — крикнул Руди, осаживая кобылу, и Стасик увидел, что это Ганька. Она посмотрела на него продолговатыми, лиловыми, как сливы, глазами и заржала, дрожа шеей, тревожно прядая ушами, и голос Кристины послышался гдето рядом: «Иди спать, Стасю...»

Он очнулся от дремы, услышал лошадиное ржание, такое же, как только что во сне, — Ганька тревожилась почему-то, ржала и ржала, глухо бухала копытом в бревенчатую стену стойла. Долгуш уже лежал на печи, свесил оттуда голову.

— Чего это она? Выйди, Кристя, глянь, может, запуталась.

— Иди спать, Стасю, — повторила Кристина и направилась к двери, а Ганька в стойле снова заржала, бухнула копытом, и вдруг в ответ ей заливисто заржала чья-то лошадь, затем еще одна и залаял Дукс.

Кристина торопливо вышла. Степан стал выбираться из-за верстака, быстро замерцал цигаркой, докуривая, и лицо его, освещаемое огнем цигарки, казалось испуганным, Долгуш слез с печи, стоял, белея в потемках, в исподнем, держал в руках свои портки.

Стукнула во дворе калитка, проскрипели ворота, слышно было, как ступают по двору лошади, пофыркивают и звенят уздечками, послышались голоса. Долгуш стал влезать в портки, дверь отворилась, и вошла Кристина, а следом за нею какие-то люди — трое.

Один сразу ковыльнул к скамье, сел, вытянул правую ногу и стал снимать с нее сапог, упираясь в задник левым носком. Двое остались стоять у порога.

— Что, дядька Василь, не ждал гостей? — спросил тот, который снимал сапог. — Давно мы не виделись!.. — Голос у него был какой-то напряженный, должно быть, от боли.

Он снял сапог, нагнулся и стал тереть ногу обеими руками. — С самой зимы!..

— Аркадь? — неуверенно спросил Долгуш.

— Он самый...

Степан копался под верстаком, искал что-то, нашел и понес к столу, поставил, стал чиркать зажигалкой.

— Карбид у меня почти кончился, — сказал он, — плохо загорается лампа.

Он еще несколько раз чиркнул зажигалкой, и карбидная лампочка наконец загорелась — вспыхнул белый, вытянутый, прозрачный, как лепесток ромашки, язычок огня. Степан дунул на зажигалку, повернулся лицом к вошедшим, и теперь, при свете яркого лепестка карбидного пламени, видно было, что лицо у него вовсе не испуганное. Те двое, у порога, улыбались, и Кристина почему-то улыбалась, чуть смущенно, и все двигалась по хате — то оправит дерюжки на топчанах, то подойдет к столу и смахнет с краешка крошки, то переставит с места на место табуретку.

Долгуш потерянно стоял посреди хаты, почесывая грудь, смотрел то на Кристину, то на хлопцев у порога, то на того, которого он назвал Аркадем, А тот все растирал и растирал ногу, резко наклоняясь и разгибаясь, и выражение боли не сходило с его лица. Лицо у него было маленькое и злое, с синими льдинками глаз и острым носиком, губы узенькие — он был очень похож на полицая Куксенка, только был помоложе.

— Давай, хлопчик, помоги мне, потри ногу, — обратился он к Стасику и откинулся спиной к стене. — Руки устали.

Стасик, все еще не понимая, что это партизаны в хате, неуверенно подошел, взялся за протянутую к нему ногу в зеленой брючине.

— Закатай, — морщась, сказал Аркадь, — а то я ее через брючину тер.

— А что с ногой? — спросил Степан, ковыряясь шильцем в горелке карбидной лампы. Карбида было мало, и лепесток пламени то и дело уменьшался, но когда Степан протыкал отверстие горелки шильцем, снова вытягивался. — Вывихнул?

— Ды конь евоный ударил, — кивнул Аркадь на одного из своих товарищей. — У самой хаты взбрыкнул, кобылу вашу услышал.

Удар пришелся сбоку голени — под кожей разлился синий кровоподтек. Стасик стал тереть ладонью по самому кровоподтеку, и Аркадь закряхтел, зажмурился.

— Что ж ты сразу не сказал, что конь! — обеспо-коенно воскликнула Кристина, подойдя и увидев, что у Аркадя с ногой. — Я думала, спотыкнулся!.. Онучу холодную надо приложить.

Хлопцы у порога о чем-то тихо переговаривались, посторонились, когда Кристина с тряпицей в руках выходила из хаты.

— Что ж вы стали в пороге? — сказал Долгуш, все еще стоя посреди хаты. — Проходите, это во, садитесь.

Вернулась Кристина, приложила к ушибленной ноге Аркадя мокрую тряпицу.

Хлопцы сидели за столом, не снимая с груди автоматов «ППД», скрестив ноги в тяжелых кирзовых сапогах, посмеивались и курили.

Только теперь Стасик понял, что это партизаны, только теперь увидел, что на летней кубаночке у одного из хлопцев красная лента, пришитая наискосок, а у второго звездочка на вылинявшей красноармейской пилотке. И у Аркадя на такой же пилотке была звездочка, и автомат «ППД» висел у него на груди, но он все-таки очень был похож на полицая Куксенка, хотя теперь, когда боль полегчала, лицо его утратило злое выражение и губы оказались вовсе не узкими — он, наверно, раньше закусывал их от боли, а они были у него припухшие, ребячьи.

Стасику было странно сознавать, что это партизаны, и какое-то непонятное чувство, почти разочарование, смущало его — у всех троих партизан был, несмотря на автоматы, совсем не воинственный, совсем не героический вид, и не верилось, что они из. пущи, так поразившей его, когда он увидел ее впервые — грозная и таинственная громада леса на горизонте, похожая издали на грозовую тучу...

Аркадь, кряхтя, приковылял к столу, держа сапог в руке, сел и поставил его рядом с собой. На столе уже стояло угощение — те же холодные драники, оставшиеся от ужина, желтое старое сало, нарезанное крупными ломтями, зеленый лук. Самогонка была налита в ту самую бутылку из-под немецкого ликера.

Кристина расставила чарки, и Степан сказал, глядя на ставший совсем тоненьким лепесток пламени карбидной лампы:

— Разливайте, пока горит, закусывать в темноте будем — все выгорело.

— Ничего, уже вон полный месяц взошел, — посмотрел на окно один из хлопцев. — Увидим.

— А вы, это во, оставили там кого? — Долгуш тоже посмотрел на окно, опасливо поднял брови. — На посту?.

— Стоит, — сказал Аркадь, жуя стрелочку лука. — Не бойтесь, дядька Василь. — Он взял еще стрелочку, обмакнул в соль, спросил негромко, глядя куда-то в угол: — Брата моего давно видели?

— Заходил, — сказал Степан. — С месяц назад, с Войтом...

Лампа тихо выстрелила и погасла, в хате на миг стало совсем темно, и Аркадь сказал в темноте с какой-то мстительной мечтательностью в голосе:

— Да-а, встречусь я когда-нибудь с братом... Быть того не может, чтоб не встретились!..

Тьма рассеялась, смутно забелели в пепельном сумраке лица, зашевелились на потолке и на стенах размытые тени — лунный свет лился в окна, хотя самой луны не было видно, она стояла высоко над хатой.

— С братом, значит, хочешь сустреться, — сказал Долгуш. — А что как н тебя сустренет?.. Слух есть, что пущу прочесывать будут, куды вы тогда? В поле не схоронишься, а Советы, немцы вон в газетке пишут, опять отступают... Где это город такой — Сталинград?

— Сталинград далеко, на Волге, — подчеркнуто спокойно сказал один из хлопцев, — отсюда тысячи полторы километров.

— Вот я и говорю, куды вы из пущи убегать будете? — хмуро сутулился над столом Долгуш.

— А зачем нам убегать? — все так же спокойно сказал хлопец. — Пуща не овчинка, ее так просто не прочешешь, гребешок сломается. А то, что они в своих газетках пишут... — Он не договорил, снял пилотку, пригладил волосы и снова надел. — Никто не скрывает, папаша, наша армия отступает на юге. Только это — как пружина: сжимается, сжимается, а потом — по лбу!.. — Он был, должно быть, откуда-то из России, Стасик давным-давно не слышал такой чистой русской речи — такая речь была у его отца...

— Спрунжина!.. — хмыкнул Долгуш. — Вот поот-кручивают вам головы, и вся спрунжина!..

— Забыл, как они на Москву перли? — подал голос второй хлопец, в кубанке. Он сидел напротив Долгуша рядом с Кристиной и прижимался к ней плечом. — А потом мерзляков своих в теплушки грузили, как бярвенни.

Он сказал не «бревна», а по-белорусски — бярвенни, и Стасика вдруг смутило, что хлопец этот сидит рядом с Кристиной, прижимаясь к ней плечом, хотя за столом не тесно и он мог бы отстраниться. Или она... Но она не отстранялась, она его знала давно... Конечно же, хлопец этот был местный!..

— Кто болтает, что пущу будут прочесывать? — спросил Аркадь. — Полицаи?

— Ага... — Кристина чуть ли не положила голову на плечо своему соседу. — Михал, братик твой, грозился. Эсэсманов, говорит, пришлют в подмогу, и весь гарнизон из местечка пойдет на пущу. Тоже сустреться с тобой хочет, — тихо засмеялась она.

— Дурной смех! — оборвал ее Долгуш. — Братья, это во, поубивать один другого хотят, а она зубы скалит!.. А ты, Ясь, не щупай девку на глазах у батьки! Было жениться, а не в лес утекать!..

Он разволновался, встал из-за стола, а Кристина медленно отстранилась от парня.

— Что это вы, тата, такое говорите?..

Стасик смутился еще больше. От этих слов Долгуша — «не щупай» — запылали щеки, и стало почему-то стыдно смотреть на Кристину и на этого парня в кубанке, которого Долгуш назвал Ясем. Ясь тоже отодвинулся от Кристины, сдвинул кубанку набок.

— Мы, дядька Василь, и в лесу свадьбу справим!..

— Того не будет! — грозно повысил голос Долгуш, но тут же умолк — где-то за хатой раздался резкий короткий свист.

— Виктор заскучал, — сказал парень в пилотке. — Иди, Ясь, смени его, пусть перекусит.

Ясь охотно поднялся и пошел к двери, а следом за ним Кристина.

— Нам, дядька Василь, соль нужна, — сказал Аркадь, когда они вышли. — За тем и приехали. Пуд хотя бы.

— А у меня что, склад? — Долгуш сел на топчан.

— Поладим, дядька Василь, — сказал Аркадь и стал натягивать сапог. — Склад не склад, а поладим...

— Я, это во, когда за той солью ездил, — хмуро сказал Долгуш. — Один пуд и был той соли, а еще Войту пришлось отсыпать, куму, это во, дал. Только себе и осталось...

Степан молча курил,' но вдруг решительно плюнул на окурок и бросил его на пол, сполз с табуретки.

— Есть соль, хлопцы! Тата трошки неправду сказал, прибедняется. Есть во что сыпать? —,И он заприседал к дверям.

Аркадь встал, и тот русский хлопец тоже встал, потянулись оба из хаты следом за Степаном.

— Я сам, трасца вашей матери, сам насыплю! — Долгуш вскочил с топчана, рванулся, как на пожар. — Ат черт!

Он столкнулся в дверях с партизаном, которого сменил на посту Ясь, и тот ошарашенно сказал:

— Добрый день в хату...

Долгуш разъяренно выпятил на него бороду.

— День, день!.. Ночь за вакном, а н — день!.. Шлндают по ночам, валацуги!..

А у Стасика оборвалось что-то в груди в ту самую минуту, как вышли из хаты Ясь и Кристина. Он посидел еще немного, не понимая, что с ним( почему в горле у него стоит колючий комок, посидел, посмотрел, как вошедший в хату партизан устраивается за столом, и когда тот, не обращая на Стасика внимания, стал есть, тихонько вышел.

Над хутором ярко светила луна, где-то в Ружеве лаяли собаки, скреб лапами запертый в сарайчике со свиньями Дукс. Партизанские кони стояли во дворе мордами друг к дружке, словно шептались о чем-то. Обыкновенные крестьянские кони, на которых напялили кавалерийские седла. Что-то печально-суровое было в них, в этих мужицких лошадках, и даже под боевыми седлами они ничем не были похожи на тех лихих коней, которых Стасик до войны видел в кино. Да и сами партизаны были совсем не такие, какими он их себе представлял, — обыкновенные деревенские хлопцы, которых Долгуш только что запросто обозвал валацугами, то есть бродягами, и один из этих хлопцев только что там, в хате, прижимадся к Кристине... Некрасивый, как казалось Стасику, длинноносый хлопец с белесыми бровями...

Странно думать, что он — партизан, что он оттуда — из синей, сумрачно-тревожной громады леса.

Они уехали, когда небо на востоке стало серым и начали меркнуть, незаметно гаснуть одна за другой звезды и петухи закричали, сперва где-то далеко, в Ружеве, а потом и здесь прогорланили один за другим — трое их было, старый и два молоденьких.

— Три часа ночи, — сказал Степан. — Самое время. Пока солнце подымется, хлопцы будут в пуще, за Селищем.

— Ага! — Кристина зябко повела плечами. — Только бы Лог тихо проскочили, не налетели на засаду.

— Они Лог обминут. Мне Аркадь сказал, через Боровиновские хутора поедут. А там спокойно.

— Ага... — Кристина опять поежилась, посмотрела на Стасика как-то мимо; и видела его и не видела. — Ты, Стасю, не скажи кому, что у нас ночью лесные хлопцы были.

Лицо у нее было усталое, серое, какое-то постаревшее, а может, это серые тени робкого еще рассвета делали его таким.

— Пошли в хату, — сказала она и тронула Стасика за руку, снова зябко повела плечом, а пальцы у нее были горячие, жаркие. — Пошли в хату, полежи трошки. Скоро ведь и скотину выгонять.

Они стояли втроем за воротами, смотрели на пригорок, за которым недавно скрылись конники, поднялись на гребень и скрылись, и теперь в той стороне все светлело и светлело небо, смутно розовело, и в розовое незаметно вплетались золотистые ниточки, червонные прожилки, и все гасли и гасли звезды, и только одна звезда низко над горизонтом, казалось, разгорается все ярче и ярче.

— Зорка Венера, — тихо сказала Кристина. — Чул про такую?

Она смутно улыбнулась чему-то, а глаза лучились, как эта чистая звезда над горизонтом — ясно и чуть загадочно. Лицо ее стало прежним, просветленным и смущеннонежным, как давеча в хате, когда она сидела рядышком с Ясем, и Стасика снова укололо что-то в самое сердце — он старался не смотреть на Кристину, на ее открытую шею и высокую грудь под тонким ситцем кофты.

— Венера не звезда, — сказал он, ковыряя носком землю, — а планета... Как наша Земля...

— Светит, значит, звезда, — все так же тихо сказала Кристина. — Зорка...

Она серьезно посмотрела на Стасика и вдруг озорно и лукаво негромко засмеялась, легонько и ласково толкнула его плечом:

— А знаешь, пастушок, кому она светит? Зако-ханым!..

Стасик еще ниже нагнул голову, ковырял и ковырял носком землю, и слово это — «закоханым» — словно разрасталось у него в груди непонятной тревогой и болью.

«Закоханые» — значит, влюбленные...

— Все тихо, — сказал Степан, — проехали хлопцы. Он все это время внимательно слушал тишину и теперь вздохнул облегченно:

— Пошли в хату.

Кристина надумала провести этот день в поле вместе со Стасиком, хотя день этот был последний, который она должна была отработать на фольварке на Хгена.

— За один день ничего мне не будет, — сказала она, надевая кацавейку. — Никто и считать не будет, день мне остался альбо два. А я на кладбище давно не была. Маму проведать надо, могилку поправить... Погоню сення с пастушком под кладбище.

— Смотри, Кристя! — Степан сидел на своем топчане, свертывал цигарку. — Войт не только дни, минуты считает. Подымет вэрхал!

— Не боюсь я этой погани! — мгновенно ожесточилась Кристина. — Нехай соли мне на хвост насыплет!

Долгуш зашевелился на печи, высунул голову из-за ситцевого полога, закашлял.

— Это во... Отработала б последний день... А то злыдень этот своего не упустит...

Кха!..

— К маме пойду, на могилку, — упрямо сказала Кристина. — С весны не была. Вам, тата, я вижу, это не болит, вы про то забыли, что сення аккурат три года, как мама...

Голос ее сорвался, и она заморгала часто-часто, и слезы задрожали на ресницах. В засаленной ватной кацавейке, в грубой домотканой юбке до пят, в больших опорках, она вдруг стала выше ростом. Но в то же время казалась 'какой-то беззащитной, похожей на обиженную девочку.

— Пошли, Стасю...

...Они гнали стадо в ту же сторону, куда на раннем рассвете ускакали партизаны, через тот же пригорок, за гребнем которого они недавно скрылись, свежие катыши лошадиного помета еще остывали в траве, и остро приятен был сенной лошадиный запах — ничего нечистого не было в этих золотистых катышах, похожих на громадные каштаны.

Выпрыгивали из-под ног кузнечики, длинно и сухо стрекотали — день обещал быть знойным. Но роса высыхала очень быстро, и скоро трава стала шелестеть под ногами, тут же распрямляясь, а, росистая, она стелется и, когда наступишь на нее, долго остается примятой, синевато-сизой, как изморозь.

Следы долго видны на такой траве, а теперь она не выдавала след, и Кристина сказала:

— Как бы навальницы сення не было — унь как росы быстро сохнут.

Стасик посмотрел на небо — нигде ни облачка, и на горизонте не было ни облачка.

Откуда же взяться грозе? Такое голубое, переходящее в густую синь небо!..

Они медленно подымались со стадом с пригорка на пригорок, и все гуще синело небо, словно набухало синью, становилось тяжелым, но солнце оставалось все таким же ослепительным и жгучим, ничем не затуманенное, и словно плавилось в синеве, истекало зноем. Разозленно звенели оводы, подгоняли двух коровенок, заставляли их время от времени носиться по кругу, задрав хвосты и взбрыкивая. Овцы короткой цепочкой подымались со склона на склон, на лужках между пригорками одуряюще пахла дрема, и овцы осоловело замирали вдруг, стояли в оцепенении и только подрагивали загривками, когда на них садились маленькие зеленоватые мушки.

— Вот и кладбище, — сказала Кристина тихо, как бы самой себе, но Стасик не видел никакого кладбища, а видел березовую рощицу на высоком пригорке. Рощица была ярко высвечена солнцем, врисована празднично-белыми стволами в синеву неба, такими белыми и нарядными, что они рябили а глазах, как хоровод.

Только поднявшись следом за Кристиной на самый пригорок, Стасик увидел за березами кресты над поросшими травой могилами. Кресты были в большинстве деревянные, темные от времени, иные совсем трухлявые, с прибитыми к ним растрескавшимися серыми дощечками — ветер и снег, дожди и метели давно стерли с этих дощечек некогда начертанные на них имена. Кое-где виднелись железные кресты с облупившейся голубой краской, черные, словно покрытые окалиной, рыжие от ржавчины. Было несколько каменных надгробий с польскими надписями на них, и даты на них стояли давние.

Кристина остановилась у могилы, над которой стоял широкий, темный и глянцевитый, словно отполированный, дубовый крест.

Чуть пониже поперечины креста была привинчена железная дощечка с надписью желтоватой масляной краской по черному металлу:

3/П Долгуш Альбжа Кондратовна 1898 — 1939 Солнечные зайчики скользили по кресту, вспыхивали на табличке, пробегали по лицу Кристины, по травяному бугру могилы, пробегали, как солнечная рябь по воде, — это сквозь кроны берез пробивалось солнце...

— А что значит — «ЗП», — тихонько спросил Стасик, глядя на табличку, на имя Альбина, написанное через латинское i, красивое, никогда прежде не слышанное им имя...

— Здесь покоится... — ответила Кристина, — Здесь покоится Долгуш Альбина...

мама... моя...

Голос у нее сорвался, как давеча, когда она выговаривала отцу за то, что он забыл, какой нынче день, но на этот раз она не заплакала. Положила в сторонке кацавейку, которую держала за плечами, продев палец в петельку для вешалки, опустилась на колени и стала выпалывать траву на могиле.

— Глянь, Стасю, там, за крестом, серп должен лежать и грабельки...

Он нашел за крестом опутанный травой заржавевший серп и такие же ржавые грабельки, показал ей.

Кристина подняла голову, грустно улыбнулась ему:

— Иди к коровам, Стасю!.. Я тут могилку упоряд-кую трошки, а ты попаси недалеко.

Иди, не надо тебе тут стоять ды глядеть — я плакать буду...

...Он долго сидел на камушке, иногда вставал, заставлял коров и овец не уходить с лужка под пригорком. Звенела знойная тишина, но теперь словно выцвело небо, стало голубовато-белесым, и заклубились на западе пышные облака. Легонько подул ветерок и тут же улегся, но мимолетное это дуновение принесло с собой звуки далеких-далеких выстрелов — слабые хлопки винтовок и частый стрекот автоматов. Как будто кузнечики строчили в траве. Но ветерок тут же улегся, и все пропало, хотя кузнечики продолжали стрекотать, но теперь это были настоящие кузнечики, и звук у них был добрый, домашний — от него клонило ко сну. Стасик и впрямь чуть было не задремал, но тут с пригорка спустилась Кристина. Глаза у нее были совсем незаплаканные, только вся она была тихая-тихая, и движения какие-то тихие, ласково-осторожные, словно она боялась разрушить что-то, когда стала поправлять волосы, расстилать рядом с камушком кацавейку, вынимать из торбочки полдник.

— Стреляют где-то, — сказала она. — Тут не слыхать, а там, наверху, хорошо слышно. Вроде бы под Рудней...

Задумалась на миг, посмотрела наверх, на пригорок, на белые в знойном мареве березы, вздохнула.

— Грех так говорить, а все ж мама моя счастливая, что умерла до этой кровавой бойки. Похоронили по-людски, в своей могилке лежит... Да и своей смертью умерла...

Теперь люди сами не умирают. Стреляют, вешают, живыми жгут. И не похоронишь — в общие ямы кидают. Вот я чего боюсь — что могилки своей у меня не будет!..

Они полдничали молоком и сыром, салом с хлебом, и Кристина рассказывала Стасику, какая у нее была мать, совсем еще молодая — на сорок первом году умерла, за два месяца до того, как пришли Советы, как Западную стали освобождать. Жалко ее, а все ж хорошо, что она не видит этой войны, злыдней этих не видит. Она к людям добрая была, не могла злодейства спокойно переносить, смотреть, как над людьми измываются, и через это пострадала в молодости, когда Степана под сердцем носила. Она в деревне у матери своей, у Кристининой бабки, собиралась рожать, а там мужики бунтовались, -восстание какое-то было, а потом его войска усмиряли, жандармы понаехали, и один жандарм детей арестованных мужиков велел бить шомполами, на глазах у всех, совсем малых детей. Мать Кристины и бросилась на него — стыдить, совестить. Ну, он ей и показал совесть — пнул сапожищем в живот. Со всего размаху пнул... Оттого Степа, видно, и родился калекой...

— Мама себя для других не жалела. У нас Степа в нее — добрый к людям... Ему бы ноги, какой бы хлопец был!.. Очень он на маму похож — и лицом и характером. А во мне злости много, я неуступчивая! А ты свою мамку хорошо помнишь? Хотя — что ж это я! — она содь у тебя не умерла...

Стасик слушал ее и вспоминал свою мать, ее милое, в оспинках лицо, близорукие серые глаза, как она всегда щурила их, словно от солнца, и брови приподымались весело изумленными дугами, и какие у нее были руки — с длинными горячими пальцами, стремительные, легкие руки, и колечко было у нее на пальце, золотое, с маленьким, как капелька крови, камешком. Этот камешек чуть царапнул его по щеке, когда мать прощалась с ним на перроне. Колечко сдинулось у нее на пальце и оцзрапало щеку камешком, когда она быстро обхватила его голову и чмокнула в нос, в последний раз. Только и осталось это ощущение легкой царапинки, и остался душистый запах ее рук, свежий запах накрахмаленной белой блузки, запах паровозного дыма, горький запах обиды и зависти — она уехала с отцом к морю, а его не взяли...

— Крестовик! — сказала Кристина и показала Стасику свою руку с растопыренными пальцами, коротковатыми, растрескавшимися на пупырышках, с черными каемками земли под ногтями. — Паук-крестовик, бачишь? Навальница будет!

По Кристининой руке с пальца на палец суетливо -перебегал паук с узором креста на спинке, добежал до кончика мизинца, пошевелил полусогнутыми, как тоненькие проволочки, ногами, стремительно и плавно спланировал Кристине на колено, так же стремительно сбежал по ее ноге в траву и пропал.

— Обязательно будет навальница, — сказала Кристина. — Паук днем не показывается, жары боится. А если показался — к навальнице. И коники притихли, чуешь?

Ну, кузнечики!..

Коники — кузнечики — и впрямь притихли, а если стрекотали, то короткими очередями, как автоматчики, которые, отстреливаясь, берегут патроны. Кристина прислушалась.

— Никак, опять стреляют? Точно, стреляют!.. А мне показалось — коники...

Стасик тоже прислушался и снова уловил в этом далеком-далеком, похожем на стрекотание кузнечиков отголоске автоматной стрельбы безжалостное звучание металла.

— Стреляют, — сказал он тихо, и какой-то странный холодок пробежал по спине, гусиной кожей покрылись руки, и стянулась кожа на щеках, он почувствовал их, свои щеки.

Ощущение было такое, как давным-давно, когда он был маленький и, оставаясь дома один, боялся тишины пустой квартиры, тиканья стенных часов, шорохов и скрипов. Казалось, в квартире кто-то есть, кто-то невидимый, притаившийся и наблюдающий за ним пристально и жутко. Теперь на миг та звенящая тишина знойного поля наполнилась тем же ужасом.

Он, должно быть, изменился в лице, потому что Кристина ласково погладила его по щеке:

— Что ты, Стасю? Не бойся, это далко!.. Ладонь у нее была шершавая, в твердых бугорках мозолей и пахла полынью, но это шершавое прикосновение было приятно ему. Но он отстранился именно потому, что это было приятно и приятно совсем не так, как бывало, когда мать притрагивалась к нему своими душистыми, гибкими пальцами. Он инстинктивно, не сознавая, что сравнивает, сравнил живущее в его памяти прикосновение матери с прикосновением Кристины: материнское было просто ласковым, а это наполнило его незнакомым, пугающе сладостным ощущением...

— Руки у меня какие корявые, — сказала Кристина, разглядывая свои ладони, — точно у старой бабы... И мыло у нас дома кончается. Вот бы Степа, снова достал у Хгена того мыла, что однажды! Такое пахучее, гладкое, а руки посля его мягенькие-мягенькие, что у дитяти!.. — Она вздохнула, взяла щепочку и принялась выковыривать из-под ногтей землю. — Скоро к дому погоним, Стасю, а посля обеда у дороги попасешь, под хутором.

Ближе к дому. Навальница посля обеда непременно будет — кветки дюже пахнут, чуешь? И крестовик показывался...

Она подняла голову, глянула окрест и на небо, и Стасик тоже глянул: коровы и овцы лежа жевали жвачку, ярко зеленели дальние холмы и пригорки, и видно было, как над ними дрожит нагретый, прозрачный, как слюда, воздух. Облака с запада придвинулись ближе, но были еще далеко, еще не доставали до солнца. Кремовые и розовато-белые, они постепенно темнели, становились темно-лиловыми, помаленьку превращались в тучи.

Подул ветер, и зашелестели, зашумели кладбищенские березы, зашептались друг с дружкой, шелестение их было печальным и тревожным, как осенью. Казалось, что кто-то шевелит ворох опавших сухих листьев... Кристина встала.

— Пойдем, Стасю, еще раз на могилку глянем......Гроза собиралась медленно и разразилась только вечером.

Тучи долго громоздились одна на другую, неповоротливо проплывали над хутором, перестраивались, сходились и расходились, незаметно образуя одну громадную тучу — главную тучу грозы. И когда образовалась эта главная туча, вдруг утих ветер. Тяжелое безмолвие повисло над хатой, безмолвие и тьма: еще ни разу не сверкнула молния, не громыхнул гром, и оттого, что не было молний, непроницаемая громада тучи казалась особенно зловещей...

В хате не зажигали огня, только печь еще топилась, последние полешки догорали в ней, пламенели угли, и на полу лежал багровый отсвет.

Кристина подошла к печи, поворошила в ней кочергой — полешки ярко вспыхнули, дрожащие желтые блики отразились в черном окошке против печи, смутно осветили лицо Степана, который сидел у окошка, и соскользнули на пол, размылись, как пятно света от слабого электрического фонарика, и пропали. Багровый отсвет на полу потускнел, съежился и тоже пропал — Кристина замела жар в загнеток, и теперь только чугуны на плите отсвечивали багровым. Тьма словно разбухла, заполнила собой всю хату, но Стасик видел, угадывал впотьмах Кристину и Степана — они теперь сидели рядом на лавке и тихонько разговаривали. О чем, он не слышал, лежал на своем топчане в одежде, только разутый, и смотрел в темень.

Звякнула щеколда, и в хату тихо, как тень, вошел Долгуш, поставил что-то в угол за печкой.

— Сердитая будет навальница, — сказал он опасливо. — Дукс в будку зашился и не шелохнется. Быц-цом и нет его. И скотина попритихла, в хлеву все одно как пусто. Ты, Кристя, вьюшки в печи все позакрывала?

— Не выгорело еще, — отозвалась Кристина. — Закрою...

Долгуш — слышно было — присел у печи на табуретик стал кряхтя стаскивать с себя сапоги.

Разувшись, он полез было на печь, но тут же крикнул:

— Ты чего кожухи с печи поскидала? Не лечь — горячая, холера!..

— Это ж я их проветрить повесила, — спохватилась Кристина и метнулась из хаты.

— От память!

Она оставила распахнутыми обе двери — здесь и в сенях — и в духоту хаты потянуло запахом быстро вянущего сена: Долгуш нынче днем скосил делянку клевера, и целая копна его сохла на току. От терпкого, медового запаха клевера в хате стало еще более душно, лоб у Стасика покрылся испариной, подушка под головой жгла, как раскаленная. Он перевернул ее, но подушка лишь на мгновение коснулась щеки прохладой и тут же стала противно горячей, скользкой. Неприятным, раздражающим стал запах сена — от него сухо запершило в горле.

— От духота, — сказал Долгуш, завозился в потемках у печки, в кути, звякнул кружкой о ведро. — Хоть бы скорей загремело!

— Вы, тата, были днем в Ружеве, а так и не сказали толком, что там было сння под Рудней, — подал голос Степан. — Кто кого перестрелял?

— Паскуда эта, Куксенок, брехал, что партизан перестреляли. — Долгуш снова звякнул кружкой, вышел из кути. — Засаду устроили у брода и перестреляли. Они быццом брод переходили, партизаны... А Томаш Букрей говорит, что, наоборот: немцев у того брода побили. — Он помолчал, поскреб грудь. — Я, это во, думаю, Томаш правду сказал. Немцы, что на мотоциклетках приехали, злые были все, как собаки. И Хген возле их бегал, что подсмаленный, расспрашивал, видно. А те гергечут, что гуси, которых с огорода шуганули...

Посля Войт прибег, загергетал с ними по-ихнему. Выучился, волчина!.. А глаза — не дай бог!..

Долгуш тяжко вздохнул, и холодок страха пробежал у Стасика по спине: ему сразу вспомнился Войтович, его черные сумасшедшие глаза, и вернулось то чувство смутной тревоги, какое он испытывал днем в поле, когда услышал далекую перестрелку, там, под Рудней, о которой говорил сейчас Долгуш.

— Мотоциклетчики эти в Ружеве остались или уехали? — спросил Степан. — Ну, немцы эти?

— Уехали, — сказал Долгуш. — Погергетали — и уехали. А ты что, снова этих ждешь? — Голос его чуть дрогнул. — Гляди, Степа... Унь Ивана Сикору застрелили за это и хату спалили... Добра, хоть хлопцы его поутекали. А ты — не дай боже, случится что! — и удрать не сможешь!..

— Ладно, тата, — досадливо сказал Степан, — еще вы мне будете этим в нос тыкать...

— И буду! — повысил голос Долгуш, но тут же умолк — в хату вошла Кристина.

— Сено как пахнет! — сказала она с порога. — Ото ж будет навальница! Ды долго что-то она собирается — ни разу еще не сверкнуло и грому не слышно.

Она забросила на печь кожухи и влезла на табуретик, стала устраивать отцу постель.

— Залезайте, тата!..

Долгуш полез на печь, заворочался там, укладываясь, забормотал что-то, как молитву.

И тут в окнах полыхнула молния!

Ослепительная зеленоватая вспышка на долю секунды вырвала из темноты Кристину и Степана, белую громаду печи, и тут же сухо треснул гром, хрястнул, словно переломился ствол гигантского дерева, и шум ливня обрушился на крышу, как будто крона этого дерева рухнула на нее, и снова сомкнулась тьма.

Но Стасик не видел тьмы — перед глазами мельтешили острые зеленоватые искорки.

Тело стало легким, невесомым, он не чувствовал своего тела, не чувствовал, что уже не лежит на топчане, а стоит на полу, протянув перед собой руки, как слепой, как лунатик, — в тот миг, когда полыхнула молния, ударила по глазам, он инстинктивно вскочил с постели.

— Что с тобой, Стасю? — услышал он голос Кристины, странно далекий, словно из тьмы пространства, из небытия. — Что с тобой, Стасю?.. Испугался?

— Меня ударила молния! — оторопело сказал он и вдруг увидел, что стоит на полу, увидел, как вспыхивают в окошках теперь уже беспрерывные молнии, услышал, как бабахает, гулко лопается гром, как шуршит по соломенной крыше ливень, и ощущение самого себя вернулось к нему — он почувствовал, как испуганно стучит сердце, как дрожат в коленках ноги.

— Что ты, дурачок? — Кристина тихо подошла к нему, мягко провела рукой по его волосам, тихонько засмеялась. — Это ж надо, молния в его ударила!..

Засмеялся и Степан, чиркнул у окошка зажигалкой, пыхнул цигаркой.

— Она, брат, если ударит, дак на ноги уже не вскочишь!.. Это тебе с перепугу показалось!.. А что! Первый раз как полыхнуло, дак и у меня душа в пятки ушла.

— Сердце у него вон как тахкает!.. — Кристина приложила горячую ладонь к груди Стасика. — Как будто бежал без передыху. Пугливый ты, хлопец!.. — Она снова мягко взъерошила ему волосы, погладила по затылку и так же мягко, но сильно, на миг прижала его голову к своей груди. — Не бойся!..

Но сердце его рванулось куда-то к самому горлу, рванулось и остановилось, и, как в то мгновение, когда его ослепила первая молния, тело стало таким же невесомым и бесплотным — только страх теперь был другой: не страх, а сладкий, томительный ужас.

Стасик тут же отстранился от Кристины и, отстраняясь, коснулся рукой ее груди — пальцы, как током, ударило и похолодело во рту.

А молнии все сверкали и сверкали, но гром уже отдалился, громыхал, как порожняя телега по булыжнику, и тише, равномернее стал шелест дождя.

— Пошли, хлопцы, на ток спать, на канюшину, — сказала Кристина. — Душно в хате, а я в этом году еще не спала на сене. На сене хорошо навальницу слушать. А, Стасю? Степа?

— Можно и на канюшину, — согласился Степан, а Стасика снова что-то незнакомое и тревожное толкнуло в сердце: и хотелось и страшно было идти спать на ток, на копну клевера, на пахучую к а-н ю ш и н у, лежать там рядом с Кристиной. И хотя здесь, в хате, ее топчан стоял впритык к тому, на котором спал он, хотя и в хате они спали все равно что рядом, спать вместе на канюшине — совсем другое... Что другое, он не знал, не знал и не понимал, что с ним происходит...

— Ну, пойдешь с нами на ток? — спросила Кристина, и он, замирая, ответил:

— Пойду...

С подушками и с дерюжками, чтобы укрыться, они вышли на крыльцо. Шел крупный, частый дождь, совсем теплый, и лужи под ногами были теплые, а воздух хотя и казался прохладным, но был какой-то густой, осязаемый на ощупь, как пар. Гроза полыхала уже далеко, высокие молнии выхватывали из мрака зубчатые тучи, неподвижные и грозные, как башни фантастической крепости в отблесках пожара. Медленно рокотал гром, словно тяжелые сырые бревна катились.

— Навальница вернется, — сказала Кристина. — Воздух, что кисель, и припаривает.

Непременно вернется! Круг сделает и сюда придет. Вот убачите, всю ночь греметь будет.

Хорошо!..

Она побежала к гумну, и Стасик побежал. За ним, с шелестом загребая ногами мокрую траву, заприседал Сепан, — он еще не дошел до гумна, когда очередная молния сверкнула совсем рядом и оглушительно лопнул гром. Дождь припустил с новой силой.

— Ага! — Кристина юркнула в приоткрытые ворота гумна. — Что я говорила? Она и не уходила, навальница! Так, притихла трошки. А там, где сверкает, — там другая навальница. Как они обе сойдутся, как сустренутся — от будет воробьиная ночь! Ты где, Стасю? — Она в темноте нашла его руками, прижала к себе и мягко толкнула в пахучий клевер, дурачась, упала на Стасика. — Ох, как пахнет канюшина, голова кружится!..

...Горьковато-сладкий запах клевера туманил голову, ослепительный фиолетовый свет то и дело вспыхивал в щелях на крыше, иногда из щелей то на дерюжку, то на лицо падали крупные капли, поскрипывали под напором ветра ворота гумна, ярился гром, — гроза вовсю разыгралась снова, едва они улеглись на сене.

Кристина лежала посередке между Стасиком и Степаном; она касалась Стасика горячим плечом, и он лежал напряженно, боясь этого прикосновения, так напряженно, что болели все мышцы, но и отодвинуться от Кристины было страшно; страшно было потерять это нестерпимо нежное, пугающее ощущение. Сердце билось медленно и грозно.

— Что это у тебя сердце все тахкает и тахкает? — Кристина просунула руку к Стасику под дерюжку, нащупала его грудь там, где сердце. — Ды не бойся ты, Перун в тебя не ударит!..

— Я не боюсь... — Стасик напрягся еще больше.

— «Не боюсь», а сам едва не дрожит!.. — Она выпростала из-под дерюжки руку, обхватила ею его голову. — От уж тихий ты у нас, пугливый!.. А скоро ведь и в партизаны пора! — Она не приняла руку, обнимала его за шею, легонько поглаживала пальцами по щеке, так, словно у котенка за ухом почесывала... — А что!.. Унь Сымончиковы хлопцы всей семьей в партизаны подались, так молодшему, Ми-коле, годов четырнадцать...

— Хто знает, в партизаны они подались или так куда, — шевельнулся Степан, и в голосе его был какой-то укор Кристине. — Никто не знает!..

— Да брось ты, Степа! — Кристина убрала руку и села. — Что он, чужой нам? Слава богу, с июня живет, все слышит, все видит, да и взрослый уже, а ты с ним, как с дитем...

Она легла на спину, но тут же повернулась на бок, лицом к Стасику, и теперь он отодвинулся — так близко блестели в темноте ее глаза, так близко опаляло его ее дыхание, что он испугался по-настоящему, испугался чего-то неодолимо властного в своем теле, острой и нежной боли в груди. Ему стало жарко. От запаха сена, как давеча в хате, сухо запершило в горле, он чувствовал, какие у него сухие и горячие губы, и жадно слизал языком случайную каплю, упавшую ему на лицо из щели прямо на губы...

— Ясик, — тихо сказала Кристина, — а как там наши хлопцы?

— У Ясика и спроси, — ответил Степан, и в голосе его была улыбка. — Тут Ясика нету...

— А разве я сказала Ясик? — засмеялась Кристина.

— Думаешь о нем всю дорогу, — отозвался Степан, — вот он и сорвался у тебя с языка — Ясик!..

— Ну и думаю! — вызывающе весело сказала Кристина. — Думаю! Думаю! Думаю!

Она дурашливо задрыгала ногами и вдруг, обхватив голову Стасика жаркими ладонями, привлекла ее к себе, быстро и жадно поцеловала в губы.

— Ох, думаю!..

— Замуж тебе пора, девка, — с грубоватым добродушием сказал Степан, — ишь, задрыгала!..

А у Стасика все переменилось в душе, и, хотя Кристина осталась лежать совсем близко к нему, опаляя дыханием его лицо, он больше не боялся этой близости. Он не понимал, но как-то догадывался, что, поцеловав его, Кристина на самом деле поцеловала своего Ясика, Яся, того парня, который был тогда ночью на хуторе, — и готов был заплакать от непонятного саднящего чувства, от чего-то такого, чему он не знал названия.

Он так и уснул с этим саднящим чувством в душе, уснул под печально-тревожный шум дождя и усталое громыхание грома, и когда он сквозь сон слышал, как тихонько разговаривают о чем-то Степан и Кристина, ему чудилось, что Кристина снова и снова повторяет это имя: Ясь, Ясичек, Ясик...

— Спишь, Стасю? — спросила Кристина, разбудив его своим вопросом. — Ты спишь? А, Стасю?..

Злая, непонятная обида на Кристину шевельнулась в нем, и он ответил грубо, как огрызнулся:

— Сплю!..

Но проснулся он утром от радости. Проснулся и услышал, как кто-то сказал ликующим голосом: «Кристина!»

Он огляделся — ни Кристины, ни Степана не было на сене, ворота гумна были приоткрыты, с тихим шорохом падал дождь.

А чей-то ликующий голос снова сказал:

«Кристина!»

Он выбрался из сена, пошел к воротам, и они пропели, когда он толкнул их плечом:

«Крис-ти-на!»

Во дворе жались к стене хлева куры, прятались от дождя под застрешьем. Мокрый, но горделивый петух с зелеными и синими блестящими перьями на хвосте посмотрел на него одним глазом и сказал: «Кристина!»

Дукс выглянул из конуры, выгнулся на лапах, посмотрел на него и сказал:

«Кристина!»

«Кристина! Кристина! Кристина!» — протараторила сорока, пролетая над хатой. И хата, глядя на него умытыми окнами, сказала: «Кристина!»

А тот ликующий, счастливый голос, который он услышал, проснувшись, как звонкое эхо, отвечал и петуху, и Дуксу, и сороке, и темноокой хате: «Кристина!.. Кристина!..

Кристина!.. Кристина!..»

Он никак не мог понять, что голос этот звучит в нем самом.

На крыльцо вышел старый Долгуш, озабоченно поглядел на полную дождевой воды кадку, стоявшую под водостоком. Поодаль стояли еще три кадки, полные до краев.

— От льет, уже и собирать нема куды этую воду!..

— Доброе утро, дядька Василь, — сказал Стасик. — А где Кристина?

— А, проснулся!.. — Долгуш только теперь обратил на него внимание. — Давай, это во, кадку передвинем, я еще бочку поставлю под сток. Кристя все перестирать надумала, дак в дождевой воде лучше. Она тебя сння не захотела будить, сама пасет, тут недалко.

Подменишь посля.

Они передвинули кадку, закатили под сток старую рассохшуюся бочку и пошли в хату.

Степан в своем уголке стучал молотком, держал во рту сапожные гвоздики и вынимал их по одному, ловко втыкал в подошву сапога, натянутого на колодку. Пахло кожей, просмоленной дратвой, молоком, картофельными драниками. На столе, прикрытые рушником, стояли два глиняные кувшина, один с кислым молоком, другой со свежим и глиняная миска со сметаной: Кристина не убрала со стола, потому что Стасик еще должен был поесть.

Все в хате было, как всегда, но все в ней ему показалось новым. Новым и в то же время пронзительно родным, как будто он не был здесь долго-долго и теперь узнавал Милый, привычный мир. Впервые за все время, что он жил на хуторе, он почувствовал себя дома, и легко ему было, и светло, и свободно, а счастливый, чистый голос в нем все повторял: «Кристина!.. Кристина!.. Кристина!..»

Он сидел за столом и ел драники, макая их в сметану, и пил молоко, и никогда еще оно не было таким вкусным, и никогда еще не были такими вкусными драники, потому что впервые он ел, не помня о том, что он чужой здесь, впервые не стеснялся есть, сколько хочется...

Поев, он пошел к своему топчану, под которым стояли его опорки, — в них в дождь он гонял в поле. Нагнулся, вытащил опорки и вдруг увидел, что на топчане Кристины лежит ее юбка, панева из серого льняного полотна, отороченная на подоле тремя синими лентами, и ситцевая розовая в белый горошек блузка.

«Кристина!.. Кристина!.. — пело в груди. — Кристина!..»

И, замерев, задохнувшись от волнения и счастья, он украдкой погладил юбку, провел пальцами по лентам на подоле, по нежной прохладе синего шелка.

И тут же отдернул руку, как от горячего, — его испугал Долгуш:

— Хлопцы! Кто-то скачет сюда из Ружева! Трое на конях! — Встревоженный, он стоял на пороге с вилами в руках. — Я, это во, тольки вышел в хлев заглянуть, гляжу — скачут прямо сюда!..

— Ну, и чего вы так наполохались? — Степан спокойно воткнул в подошву сапога гвоздик. — Нехай скачут. Может, Хгену что понадобилось, может, полицаи самогонку ищут по хуторам.

— Чует мое сердце, что не с добром, — сказал Долгуш. — Это во...

Он не договорил. Во дворе залязгала цепь, залаял Дукс, и Долгуш кинулся из хаты.

— Прискакали!.. — Степан бросил на верстак шило, отставил в сторонку колодку с сапогом. — Выйди, Стасю, глянь, кто там.

Стасик вышел на крыльцо. Дождя почти не было, только мелкая водяная пыль сеялась из сизых взлохмаченных туч.

Мокрый, взъерошенный Дукс бесновался, хрипло лаял, приседая, и Долгуш топал на него ногами:

— В будку, Дукс, в будку! На место1 Дукс не слушал его, рвался к воротам, а за воротами, гарцуя на месте, вздыбливали высоких сытых лошадей трое: Войтович в наброшенной на спину, как бурка, красноармейской плащ-палатке, в суконной конфедератке, с нагайкой в опущенной правой руке, и двое немцев — один пожилой, в темной от дождя коричневной фетровой шляпе с загнутыми вверх полями, с павлиньим пером на тулье, в желтом кожаном пальто, второй — совсем молоденький, в зеленой охотничьей куртке с кожаными обшлагами и тоже в шляпе с пером — Руди Хген. Стасик сразу его узнал.

Они вздыбливали лошадей за воротами, и вдруг Войтович, осадив лошадь назад и чуть в сторону, дал шпоры, хлестнул лошадь нагайкой по крупу и легко перемахнул через невысокий плетень.

— Где твоя девка? — гаркнул он, наезжая прямо на Долгуша и Дукса. — Пачч-чему не явилась на отработки?

— Это во!.. — Долгуш держал за ошейник хрипящего от злобы Дукса. — Она явилась, пане!.. Как же не явилась?.. Весь месяц ходила!

— Вчера почему не явилась? — Войтович чертом крутился на горячей лошади, наезжал на Долгуша то грудью, то боком. — Где она? А ну покличь!

— Не ведаю, где она... — Долгуш вобрал голову в плечи. — С утра, это во, нету... — Правой рукой он крепко держал Дукса за ошейник, а левой машинально гладил его по загривку. — Может, на соседний хутор пошла, в Боровиново...

— В Боровиново? — Войтович крутился на лошади вокруг Долгуша. — А может, к хахалю своему в лес?

Может, не сння, а вчера? Может, она вчера под Рудней была? Что хлопаешь глазами? К бандитам спровадил дочку?

— Ды что вы, пане! — затряслась у Долгуша борода. — Весь день дома вчера была, в поле гоняла!

— В поле? У тебя ж пастух есть! Что ты мне голову морочишь, старый пень!?

Стасик стоял на крыльце ни жив ни мертв, смотрел, как Войтович старается наехать на Долгуша, — конь аж храпел, упираясь, и серая пена кипела на удилах. И вдруг что-то толкнуло Стасика в сердце, задохнувшись, он соступил с крыльца, бочком вдоль стены тихонечко пошел к воротам, и все замирало у него внутри, как будто он шел по тонкой жердочке, по кладке, перекинутой через пропасть, — вот-вот упадешь...

— Где девка? — услышал он позади. — Пастух где?! Услышал — и мышью юркнул за ворота.

Те двое, что оставались за воротами, уже спешились, лошади вольно ходили поодаль, а они разговаривали о чем-то со смехом, и Руди, смеясь, со свистом рассекал кнутом воздух.

Как только Стасик выскочил за ворота, Руди звонко выстрелил кнутом.

— Хальт!

Кнут у него был деревенский, пастушеский, с длинным ореховым кнутовищем и тоненьким сыромятным ремнем. Такой кнут называется по-белорусски «пуга», ремень у него вдвое длиннее кнутовища, а на самом кончике ремня петелька, чтобы можно было стрелять погромче. С таким в точности кнутом Стасик ходил в поле, но все оборвалось у него в груди, когда он увидел его у Руди, — не от выстрела оборвалось, а от недоброго предчувствия. Зачем ему кнут? Ведь он не на телеге, а верхом...

— Во гин? — тоненьким, девичьим каким-то голоском спросил Руди и, видя, что

Стасик не понял, переспросил по-польски:

— Доконт чмыхашь?

Стасик догадался, что он спрашивает, куда спешишь, и соврал, запинаясь, — язык еле ворочался у него во рту:

— Меня... послали... Кристину найти... За Кристиной... — Он махнул рукой вдаль. — Туда... За Кристиной...

— Ах, зо!.. — Руди улыбнулся, и ямочки обозначились у него на румяных щеках. — Мусишь заволать Кристина! Ну, то прэндзей!

И снова Стасик догадался, что он сказал: «Понимаю, ты должен позвать Кристину.

Что ж, давай побыстрей!»

Пожилой немец тоже улыбнулся, сверкнул золотыми зубами.

— Шнель! Шнель!

Лицо у него было обрюзглое, с отвисшими индюшачьими щеками и седой щеткой усов под мясистым носом.

— Шнель! — повторил он уже без улыбки, и Руди тоже сказал: — Шнель! Прэндзей!

Он взмахнул кнутом над головой у Стасика — кнут щелкнул звонко, как пистолетный выстрел.

...Когда Стасик с Кристиной подбегали к хутору, эти звонкие, похожие на пистолетные выстрелы хлопки раздавались один за другим, словно кто-то выпускал обойму за обоймой. Кристина остановилась, прислушалась.

— Стреляют, а?..

— Это пуга, — задыхаясь, сказал Стасик. — У него, у Руди этого, пуга!.. Он пугой...

стреляет!.. Не ходи, Кристина!..

Всю дорогу, пока они бежали с пастбища, на котором Стасик нашел Кристину, он уговаривал ее переждать, не ходить на хутор.

— Они ведь за тобой. А дядя Василь сказал, что тебя нет.

Но Кристина не слушала его.

— Нет, Стасю, ты правильно сделал, что прибежал. Ничего мне не будет, не бойся.

Ну, отработаю этот клятый день!.. А не приду, они с татой что-нибудь сделают. Быстрей, Стасю, быстрей!

И он и она забыли, что бросили без присмотра стадо.

У плетня по-прежнему ходили лошади — каурая кобыла Руди и гнедой мерин пожилого немца, но теперь и лошадь Войтовича — такой же гнедой мерин — была с ними.

Мерины спокойно щипали траву, а кобылу тревожили звонкие стреляющие звуки во дворе, с каждым выстрелом она вздергивала голову и стригла ушами. Увидев людей — Стасика и Кристину, — заржала, диковато и печально глядя на них. Во дворе из хлева ей тревожно ответила в своем загончике Ганька, и все стреляли и стреляли кнутом.

Стасик и Кристина вбежали во двор и оторопело застыли — Руди гонял по двору Степана. Он не бил его, а только стрелял у него над головой кнутом, как дрессировщик в цирке, понуждая бегать по кругу...

Лицо у Степана налилось кровью, прядь волос на лбу слиплась от пота, глаза вылезли из орбит от натуги — он в изнеможении размахивал широко раскинутыми руками, бегал на корточках, вернее, пытался бежать, кружился вокруг Руди, словно танцевал вприсядку нелепый и страшный танец.

А Руди все стрелял и стрелял кнутом, голубые глаза лихорадочно блестели, он то и дело облизывал кончиком языка розовые девичьи губки и приговаривал тоненьким голоском:

— Танцен, горилл, танцен!

Пожилой немец и Войтович, стоя у крыльца, равнодушно наблюдали за происходящим, и здесь же, рядом с ними, стоял, втянув голову в плечи, Долгуш и тихо плакал. Плакал и словно не видел, что делают с сыном, смотрел сквозь слезы куда-то мимо...

Дукс недвижимо лежал посреди двора, передние ноги его были судорожно скрючены, задние вытянуты, и Стасик не сразу понял, почему он так лежит, не сразу увидел его мучительно оскаленную морду и черную лужицу рядом с ней. Во дворе было множество лужиц, но теперь, когда вдруг выглянуло солнце, они весело заискрились, как зеркальца, заголубели, а та лужица осталась черной. Черной, как деготь, и неподалеку от нее Стасик увидел в траве желтую стреляную гильзу от парабеллума...

— Танцен, горилл, танцен! — пискляво кричал Руди. — Нох эйн маль!

— Кат! — опомнившись, закричала Кристина. — Что ты делаешь, кат!

Руди и сообразить ничего не успел, как она подлетела к нему, вырвала у него из рук кнут и переломила кнутовище о колено.

— Что ты делаешь, кат?!

— О-о! — Руди удивленно вскинул брови, и рука его медленно поползла к кобуре парабеллума. — Ты есть Кристин Дольгуш?..

— Кристя! — хрипло задыхаясь, сказал Степан, увидев, что Руди тянется к кобуре. — Успокойся, Кристя!..

Но Кристина не заметила зловещего жеста Руди, нагнулась над Степаном, который, тяжело дыша, сидел на земле, погладила его по голове.

— Я виновата, Степа!.. Не послушала тебя... — Она выпрямилась и крикнула прямо в лицо Руди: — С меня спрашивай! Чуешь?! С меня!

К ним медленно подошли пожилой немец и Войтович.

— Иди в хату, кульгавый, — буркнул Войтович и пнул Степана сапогом в грудь. — Цирк окончен, теперь дело будет...

Кристина горько и зло усмехнулась...

— На калеке силу свою показываете!.. Войтович тяжело глянул на нее:

— Не гавкай!.. Псина твоя догавкалась уже, и ты догавкаешься!.. Почему не явилась на отработку?

— Моя отработка кончилась, — пожала плечами Кристина. — Аккурат тридцать дн отработала, как сказано было...

— Тридцать!,. Тебе еще день оставался вчера! В лес шастала, к хахалю своему?

Ладно! Тебе этот день боком вылезет!

Кристина, пряча ненавидящий взгляд, чуть опустила голову, но Войтович рукоятью нагайки приподнял ее подбородок.

— В глаза мне смотри, подлюка!

— Айн момент, господин Войтович, — вмешался пожилой немец, тронул Войтовича за рукав. — Я сам буду сказать!..

Он полез в боковой карман куртки и вынул пухлую записную книжку, перелистнул несколько страничек, поводил пальцем и уткнул его в то место, которое искал.

— А!.. Кристин Дольгуш!.. Ти пропускала один дьень, тевушка, можешь посматривать!..

Он сунул книжку под нос Кристине: линованный листок был испещрен фамилиями, и против каждой фамилии стояли крохотные аккуратные крестики. В ряд. Но тот ряд, который стоял против фамилии Кристины, кончался ноликом.

— Дас ист нихт гут, — сказал немец укоризненно. — За это ти будешь отрабатывать еще драйциг... тридцать дьень. Ферштейн? Ми самьи будем проваживать тебья нах арбайтен, на работа!..

И он не то чтобы улыбнулся, а просто показал полный рот золотых зубов.

Руди, который все это время с неясной полуулыбкой смотрел на Кристину, машинально приставляя одну к другой половинки сломанного кнутовища, разнял их и бросил в разные стороны, кивнул на ворота:

— Проше бардзо, паненка!

Кристина посмотрела на небо: ошметья туч таяли в чистой голубизне, проносились ласточки, все жарче припекало солнце. Распогодилось...

Она медленно пошла к воротам в серой домотканой безрукавке поверх старенького розового сарафана с вшитыми рукавами — босоногая, маленькая, как девочка-подросток.

К ней плача, по-детски рукавом утирая слезы, подался Долгуш.

— Дочушка!.. Ты ж бы хоть поесть попросилась!.. — Он оглянулся на Войтовича и на немцев: — Паноч-ки!.. Она ничего не ела с утра!

— Перестаньте, тата! Не помру...

Войтович, Руди и немец с золотыми зубами вскочили в седла. Кристина быстро шла по дорожке, ведущей от хутора к тракту, шла, не оглядываясь. Они догнали ее трусцой, и видно было, что они заставляют Кристину бежать впереди лошадей. Она бежала, а они заставляли ее бежать все быстрее, и видно было, как Войтович взмахивает нагайкой.

Кристина не заслонялась от него руками, вырывалась в беге вперед, и казалось, что она бежит легко и свободно, весело, словно в горелки играет. Но у самого тракта она упала, и они затоптались вокруг нее на лошадях, ждали, пока она встанет. Видно было, как она встала, и как они снова погнали ее впереди лошадей, и видно было, что лошади идут рысью.

Так они и скрылись за поворотом тракта — маленькая, спотыкающаяся фигурка Кристины и трое всадников на высоких статных лошадях, бегущих рысью...

— Дочушка, — тихо плакал Долгуш, — дочушка...

Не замечая Стасика, он побрел во двор, остановился у мертвого Дукса — над ним уже кружились большие синие мухи. Стасик тоже подошел к Дуксу, опустил голову.

— Что теперь смотреть, — тихо сказал сзади Степан. — Иди, Стасю, возьми лопату...

Закопать надо... — Они не слышали, как Степан подошел. Долгуш оглянулся на сына, невидяще глянул на Стасика, невидяще и неосмысленно.

Но вдруг осознал что-то, растерянно моргнул:

— Это во... ты почему тут?.. Где коровы?..

— В поле, — так же растерянно сказал Стасик, — на старом выгоне...

— В поле?.. — Долгуш непонимающе смотрел на него полными слез глазами.

— Ага... — Голос у Стасика упал.

Долгуш выкатил ставшие вдруг сухими глаза, лицо у него затряслось, и весь он затрясся в неожиданном припадке слепой ярости, схватил Стасика за грудки.

— Где коровы?! Почему их бросил, паршивец?! А? Трасца твоей матери!..

Он тряс Стасика, как куль соломы.

— Не смейте, тата! — с надрывом крикнул Степан. — Не смейте!

Долгуш отпустил Стасика и как-то сразу обмяк, бессильно опустил руки, с горестным недоумением посмотрел на сына, на мертвого Дукса, на хату, на всю усадьбу.

— Что ж это такое творится на белом свете?!

Степан уперся ладонями в землю, и тяжело приподымая свое тело на руках, двинулся к сараю. Как безногий. Передвигаться, как обычно, на корточках, он не мог — не держали перетруженные после страшной пляски под кнутом Руди больные ноги...

Он остановился, полуобернулся к Стасику, сказал участливо:

— Надо идти к коровам, Стасю. А то еще разбредутся...

Обычно Стасик старался не смотреть, как.ходит Степан, старался не замечать его уродства, глаза как-то сами собой убегали в сторону: всегда было почему-то неловко видеть это, всегда смущало смутное чувство вины и какой-то тягостной жалости. Но теперь что-то другое переполнило сердце, хотелось броситься к Степану и расплакаться у него на груди, сказать ему какие-то горячие слова.

Стасик не знал этих слов, а только чувствовал их, они невыразимо теснились в нем и спазмой сжимали горло, — он не понимал, что охватившее его чувство — это чувство любви и сострадания, и что сострадает он не потому, что Степан калека, а потому, что любит его, и что чувство это неразделимо с тем, что стало состоянием его души, с тем, что звучит в ней пронзительной тревогой и болью:

«Кристина!.. Кристина!.. Кристина!..»

А Степан сказал:

— Ну, долго тебе еще говорить? Или ноги отнялись с перепугу? Не найдешь стадо, хлопец!..

...Стадо Стасик нашел неподалеку от того места, где они с Кристиной его бросили, но одной овцы не досчитался. Он обежал все окрестные пригорки и ложбинки, звал, прислушивался, не заблеет ли где-нибудь пропавшая овца, и, холодея, думал, что, наверное, овцу утащил волк.

Недаром, когда он нашел стадо, коровы были какие-то странные, с налитыми кровью глазами, какие-то оторопелые, и хвосты у них стояли торчком, а овцы жались в гурт, с дребезжащим блеянием колесили по пастбищу...

К обеду он сгонял стадо на хутор. Долгуш сам подоил коров, а того, что не хватает одной овцы, не заметил. Стасик же не решился ему сказать — ни ему, ни Степану. Молча пообедал, полежал на топчане. Решил, что признается вечером или еще лучше завтра утром, когда все войдет в колею. А сейчас — он угадывал — Долгуш весь налит бессильной яростью, и, хотя внешне он угрюмо спокоен, только скажи ему сейчас о пропаже, взорвется и выместит всю свою ярость на нем, на Стасике, все выместит: и то, что пристрелили Дукса, и боль за Степана и Кристину. И еще Стасик чувствовал, что Долгуш не простит ему овцы, что он, несмотря на все, что случилось, ревностно помнит о хозяйстве, о каждой жердочке, о каждой курице... Но признаваться Стасику не пришлось — вечером Долгуш сам обнаружил пропажу.

Стасик пригнал стадо на самом заходе солнца. Закат был ясный, безветренный, теплый оранжевый свет заливал пригорок, на котором стоял хутор, и неподвижный столб дыма из трубы тоже был оранжевый, а соломенная крыша пылала, как листовое золото, жарко плавилась, и такой же пламенно-золотой была Ганька — стреноженная, она паслась возле самой хаты, стояла и смотрела на закат — длинная тень от нее косо лежала на оранжевой траве. Но оранжевый цвет тускнел на глазах, переходил в золотисто-багряный, и пятна света на траве казались осенними кленовыми листьями, и дымчато-лиловыми стали тени, и небо над головой у Стасика стало дымчато-лиловым, а там, где садилось солнце, оно было золотисто-малиновым и каким-то складчатым, как будто кто-то растянул по всему горизонту мехи огромной гармошки, — Стасик никогда не видел такого заката. Безотчетный счастливый испуг охватил его, испуг и восторг, но тут в приоткрытые ворота дробно протопали овцы, протиснулись коровы, и сердце у него снова тоскливо сжалось: как сказать Долгушу, что пропала овца?.. Хоть бы Кристина была дома!

Она была дома, но в первую минуту, войдя в хату, он не узнал ее. Лицо у нее было какое-то обугленное и похудевшее. Скулы заострились, глаза запали и казались черными, брови жестко сдвинулись. Она сидела под окном на лавке, задрав сарафан выше колен, и держала ноги в бадейке с холодной водой, и ноги ее — и коленки и голени — были все в синяках и ссадинах...

Степан сидел в своем закутке, курил цигарку, Долгуш стоял посреди хаты, сокрушенно смотрел на Кристину. Она рассказывала что-то, когда Стасик вошел.

Увидев его, на миг отвлеклась, глянула, словно не узнавая, и снова заговорила медленно и тихо:

—...Так до самого Ружева и бежала... Думала, напрямую погонят, через поле, а они принудили трактом бежать, нарочно крюк сделали. Под конец совсем уже сил не было — падаю и падаю... Они, если б кони не упирались, затоптали б меня копытами... Этот, управляющий, ну, с золотыми зубами, все на голову мне старался наступить копытами, и щанюк этот, Руди, тоже... Коням спасибо — ржут, храпят, у самой головы топчутся, а наступить не могут... Я лежу и думаю, что не встану уже, сил нет, Войта как услышу, голос его паскудный, дак и силы откуда берутся!.. Нет, думаю, я тебе не уступлю — встану... А он аж захлебывается матюками, рявкает, что волкодав. Никогда таких гадких матюков не слыхала... В Ружеве всех на фольварк погнали... Полициянты ходили по хатам, сгоняли людей — всех поголовно... А на фольварке управляющий этот прямо с коня стал кричать, что все должны десять ден на Хгена работать... Все, как есть... А кого в эти дни на своем поле сустренут, у того землю отберут... Это они из-за Рудни озверели... Под Рудней вчера партизаны засаду устроили, а после засады в Манюках и в До-рах сепараторы поломали, мельницу в Ганцевичах спалили...

— Вот видишь, дочушка, — вздохнул Долгуш, — нельзя супротив этих вылюдков идти!... Замордуют... Партизанам что: постреляли — и в пущу... А мужику отвечай!..

— Будто они не вылюдками были, когда партизан и слышно не было, — сказал Степан, — когда они только пришли. Забыли, как Мордуха Горшковича прошлой осенью расстреляли, и Нехаму старую, и детей?.. А тише Мордуха человека во всем Ружеве не было.

Кому он мешал? Ведра лудил мужикам...

— Мордух жид... — Долгуш подошел к печке, пошуровал в ней кочережкой. — Потому и... это во... Мы другое дело...

— Бросьте, тата, — с горечью сказал Степан, — вы ж сами за голову хватались, когда Мордуха убили. А что говорили, помните? «Быццом жиды не люди!» — ваши слова... Ды и что тут говорить! Я вот не жид, а на одну досточку с ними поставлен... Инвалидный дом в Буслове летось спалили вместе с теми, кто там был?.. Спалили, сами знаете. А был бы я там, и меня бы спалили! А вы ж меня в тот дом хотели пристроить еще при поляках...

Бесполезный я вам был — ни пахать, ни сеять!.. Спасибо, мама не отдала!..

— Степа, — с болью сказала Кристина, — о чем ты!..

— А вот о том! — Степан заговорил громче, разволновался. — Нехай наш тата не делит людей, как эти вылюдки!.. — Он пыхнул цигаркой так, что загорелась, вспыхнула желтым пламенем бумага на кончике цигарки, он стал гасить ее пальцами, роняя искры на штаны. — Не злитесь, тата, я правду сказал!..

— Сынок, сынок... — горестно покивал головой Долгуш, не договорил, ссутулился, пошел к дверям, затоптался у порога. — Это во... Кристя, сама коров подоишь или мне?

Днем доил, дак молодая не дается, вырывает цыцку.

Кристина, подняв над бадейкой одну ногу, осторожно вытирала ее рушником.

— Сама подою, только трошки позже. — Она глянула на Стасика, который стоял тихонько, прислонившись к печке, по-зимнему грел руки. — Возьми, Стасю, выплесни воду.

Только на грядки не лей, сння дождя хватило.

Голос у нее был усталый-усталый.

Стасик подошел, нагнулся за бадейкой. Кристина вынула из нее другую ногу, и он весь передернулся от щемящей боли в груди, увидев ее истерзанные, стертые до крови пальцы и кровавую кайму вокруг ногтей.

— Тракт за поворотом кирпичной крошкой посыпали, чтоб машины не буксовали, — сказала Кристина, — а она что битое стекло. Ноги порезала...

Долгуш открыл Стасику дверь и вышел вслед за ним, пошел в хлев. Стасик в растерянности выплеснул воду на луковые грядки под окнами, вернулся в хату.

Кристина все еще сидела на лавке, по-старушечьи положив руки на колени, сутулая от усталости. Вздохнула, встала через силу.

— Пойду подою... Возьми, Стасю, ведро, подсобишь мне. И подойник возьми в сенях.

Но только она направилась к порогу, как в хату вошел Долгуш. Не вошел, а только дверь распахнул, остановился на пороге.

— Хлопец, где, это во, овечка? Эта, желтоватая?.. — Он переступил через порог. — А?

— Не знаю, — промямлил Стасик... — Пропала...

— Как это не знаешь? Как это пропала? — повысил голос Долгуш. — Ты што?

— Ее, наверно, волк утащил, — опустив голову, тихо сказал Стасик. — Когда я с Кристиной на хутор побежал...

— Вы чули? — Долгуш обескураженно глянул на Кристину, на Степана, уставился на Стасика недоумевающими глазами. — Волк утащил!.. А ты на что?! — Он вдруг набросился на Стасика с кулаками, нелепо замахал ими, стал бить по плечам, по голове. — Ты на што?!

Ты на што?! Трасца твоей матери!.. Разиня! Разиня! Разиня! — Он словно гвоздь вколачивал Стасику в макушку. — Прибью!..

— Сдурели?! — Степан рванулся из своего закутка, опрокинул скамеечку, на которой сидел. — Что ты смотришь, Кристя!..

Кристина оправилась от растерянности, схватила отца обеими руками за воротник рубашки, стала оттаскивать от Стасика. Воротник затрещал, и Долгуш, резко обернувшись, слепой от ярости, толкнул Кристину в грудь.

— Что ты меня хватаешь?! Трасца твоей матери!..

— Вашей... — тихо сказала Кристина. — Вашей матери трасца, тата... Мою не трогайте...

Степан встал между отцом и Кристиной.

— Опомнитесь, тата! На кого вы с кулаками кидаетесь? Он что, родной сын вам, чтоб рукам волю давать?

Только теперь Стасик, услышав эти Степановы слова, разрыдался и бросился из хаты, больно ушиб о порог ногу.

Долгуш зыркнул ему вслед, крикнул в лицо Степану:

— По головке его гладить?! Овечку!.. Это во!..

— И слушать ничего не хочу про овечку! — Степан тоже сорвался на крик. — Пропала, и черт с ней! Большей беды не было! — Он приподнялся на руках, одним махом перебросил свое тело к топчану, стал шарить под подушкой, где лежала коробка с самосадом. — Смерть кругом ходит, а вы?!.. Чего вы озверели?..

— Я ж еще и виноватый! — всплеснул руками Долгуш. — Я виноватый!..

— Что вы за человек, тата? — тихо сказала Кристина. — Или забыли уже, что было сння?.. — Она пошла к двери, оглянулась, взявшись за щеколду. — Там, в сенях, белье лежит, тата. Так вы тряпки эти, что тогда привезли, из него повыкидывайте... Снова вы мне их стирать подсунули, кровь людскую отмывать... Я ж вам сказала, что в руки их не возьму...

Зачем вы их в наше белье кинули?..

— Мне ничего не надо! — в злом отчаянии махнул рукой Долгуш. — Ничего — а ни тряпок, а ни овечек, а ни... это во... куры! Нехай все прахом идет, собаке под хвост!.. — Голос у него дрогнул, лицо сморщилось, запрыгали губы. — Да и собаки у нас больше нет...

Кристина опустила голову.

— Не злуйте, тата...

Стасик долго сидел за воротами, под плетнем. Прислонившись к нему спиной, обняв колени и положив на них подбородок, отрешенно смотрел, как набегают сумерки; как стреноженная Ганька подпрыгивает неуклюже и кланяется после каждого прыжка, кивает головой затухающему закату; как толкут мак комары, становясь то клубящимися летучими облачками, то вытягиваясь в змейки, которые, как маленькие смерчи, касаются хвостом земли; как низко над землей проносятся иссиня-черные глянцевитые жуки и с глухим стуком шлепаются на засохшие коровьи лепешки, ударяются о плетень; как над подернутой сизоватым пеплом, но все еще раскаленной головешкой заката трепетно лучится в зеленоватом небе вечерняя звезда, смотрел, думая о другом, о далеком, что вспоминалось ему, как давний сон.

— Стасю! — позвала во дворе Кристина. — Где ты, Стасю?

Он не отозвался.

Слышно было, как Кристина пошла в хлев, как там нетерпеливо заметалась, захрюкала свинья, как шарахнулись в своем загоне, ударяясь о стены, овцы. Замычала корова, послышался голос Долгуша, заскрипел ворот колодца, и зазвякала о ведро колодезная цепь. Звук был такой, как будто это Дукс вылез из конуры и позвякивает цепью...

Стасик и слышал все это и не слышал — совсем иные звуки неслись на него из тишины.

Нарастал издалека шум трамвая, обрывался скрежетом тормозов. Секунда тишины — и, лязгнув буферами, трамвай со скрежетом мчался дальше, рассыпая пронзительные трели звонков. Его железный грохот медленно затихал вдали, но еще долго-долго было слышно, как он шумит, как дребезжит, шатаясь в разные стороны, пустой прицепной вагон. Это был первый утренний трамвай, а трамвайная остановка была возле самого их дома.

С первым трамваем просыпалась квартира. Гулко били стенные часы, в спальне родителей щелкал выключатель, и желтая полоска света падала на стенку рядом с часами.

Большой медный маятник, попадая в нее, вспыхивал, как лунный диск, и снова уходил в тень — тик-так... тик-так... Вспыхнул — погас... Вспыхнул — погас... Вздрагивали подвешенные к медным цепям похожие на ручные гранаты чугунные гири, вздрагивали длинные золотистые стрелки. Круглый циферблат в смутном свете утра был похож на загадочное насмешливое лицо… Отец выходил из спальни в трусах и в майке, в шлепанцах, тихонько проходил возле дивана, на котором спал Стасик, включал свет в коридоре и в кухне. Вслед за ним выходила мать в длинной ночной сорочке, босая, и скоро на кухне начинал шуметь примус, в ванной журчала и плескалась вода, фыркал, умываясь, отец, на всю квартиру пахло тушеным картофелем, который мать разогревала отцу, вкусно и уютно пахло кофе.

Примус умолкал, и только радиоточка невнятно бубнила в кухне. Мать возвращалась в спальню, следом за ней отец с мокрыми, взъерошенными волосами, и слышно было, как в спальне скрипит стул, как отец чуть покряхтывает, нагибаясь, чтобы надеть сапоги.

Он выходил через несколько минут, подтянутый, в серых, стального цвета галифе, в гимнастерке, туго подпоясанной ремнем со звездой на пряжке, с планшетом на левом боку и с желтой кобурой пистолета на правом. В петлицах у него было две шпалы и медицинские эмблемы — змея над чашей, а над левым карманом гимнастерки висела серебряная медаль «XX лет РККА».

Он наклонялся над Стасиком, поправляя на нем одеяло, и целовал в лоб. Стасик ловил его руку, прижимался к ней щекой, и только после этого засыпал снова, и уже не слышал, как отец завтракает на кухне, как он чистит в прихожей сапоги, как звучат его шаги на лестнице.

А потом во всем доме хлопали двери, под окнами без умолку трезвонили и громыхали трамваи, бибикали машины, трехлетний Колюшка визжал в ванной, не хотел умываться, и бабушка в сердцах стегала его полотенцем, а мать торопливо запихивала в сумочку завернутые в газету бутерброды, впопыхах втыкала в волосы шпильки и кричала ожидавшей ее на лестничной площадке сослуживице: «Иду! Иду!», — а он, Стасик, стоя, допивал на кухне чай и доедал кусок хлеба с маслом и спустя минуту мчался вниз по лестнице, потому что мальчишки давно уже горланили внизу: «Стаська! Стаська-а-а!»

Они должны были ехать на озеро, его только-только заполнили водой — озеро было искусственное, все взрослое население города целый год участвовало в земляных работах, и вот теперь его заполнили водой. Торжественное открытие назначили на 22 июня, но когда оно еще наступит, это 22 июня! Через десять дней, а жара такая, что плавится асфальт...

Но он был и на открытии озера тоже, через два дня после того, как уехали в Крым мать и отец, и ему было не очень интересно на озере, потому что это ведь не море, а он так надеялся, что и в этом году родители возьмут его с собой, и не отпускала обида, что его не взяли, ни его, ни Колюшку, а не взяли потому, что уехали не в дом отдыха БВО, а путешествовать по Крыму, а ему сказали, что он первого июля уедет в пионерский лагерь, и оставили путевку.

На берегах озера гремели духовые оркестры, на каждом шагу продавали мороженое и морс, под белыми полотняными тентами продавали бочковое пиво, у лодочной станции стояла толпа, и новенькие свежеокрашенные лодки отчаливали и причаливали к берегу, было полно купальщиков, и вода в озере стала черной, как в луже, но это только у берега, а вдали озеро было синим, в солнечных зайчиках. От них рябило в глазах, и Стасик поднял голову, глянул в небо. Глянул и сощурился — такие же острые солнечные зайчики посверкивали на фюзеляже высоко летящего самолета. Радужный, как стрекоза, он казался игрушечным.

Когда вдруг загрохали пушечные выстрелы и вокруг самолта появились белые облачка, Стасик ничего не понял.

— Ого, даже салют! — крикнул кто-то, а зенитки все грохали и грохали, яростно, вразнобой, как будто кто-то беспорядочно колотил железными палками по кровельной жести, и было какое-то несоответствие между этими лихорадочными ударами и плавным, медленным движением самолета по ясному синему небу — только и таяли в нем эти пушистые белые облачка.

Зенитки стреляли и стреляли, и все еще раздавались взрывы оркестров, обрывки маршей и вальсов, но толпы людей уже хлынули по широкой парковой аллее к трамвайному кольцу. Стасик потерял в этом людском водовороте мальчишек, с которыми приехал, и все еще ничего не понимал, и никто не понимал до конца — люди бежали молча, и у всех были потные, растерянные лица.

Трамваи отходили один за другим, обвешанные гроздьями висящих на поручнях людей, и Стасик тоже ухватился за поручень, повис на подножке, но потом его втиснули на переполненную площадку. Вокруг были все те же растерянные лица, у всех было одинаковое выражение, у каждого было лицо человека, которого внезапно ударили, а в стороне города что-то тяжело ухало и ухало.

Трамвай почему-то только притормозил на остановке Стасика и тут же помчался дальше, до следующей остановки, и Стасику пришлось бежать назад целый квартал, а когда он добежал, то увидел, что их дом оцеплен милицией и пожарными, увидел неподвижную толпу. Он подошел ближе, и тут что-то нелепое ошеломило его: фасад дома почти целиком отвалился, вывернулся внутренней стороной наружу и свисал над окнами второго этажа на искореженных прутьях арматуры. Все квартиры с пятого по третий этаж были на виду, и лестничные пролеты были на виду, на площадках жались к дверям кошки, но Стасик видел только свою квартиру, и она казалась ему игрушечной, ненастоящей, как декорация в театре.

Она как-то странно накренилась в сторону улицы, но его кожаный диван стоял на своем месте, и стол стоял на своем месте, и ковер лежал на полу, и абажур висел под потолком.

Дверь в спальню была распахнута настежь, но за ней синело небо...

Только к вечеру он отыскал бабушку и Колюшку у каких-то знакомых на окраине, и оказалось, что - бабушка ничего не успела взять с собой, когда уходила из дому, когда тот первый самолет, который Стасик видел над озером, стал бросать бомбы, ничего — ни денег, ни одежды...

Она спасла только часы, их громадные старинные стенные часы с цепями и гирями, и сама поражалась, почему ей пришло в голову спасать из всего того, что было в доме, именно эти часы, и удивлялась, как у нее хватило сил дотащить их через весь город сюда, на дальнюю окраину. Невероятно!..

Часы повесили на стенку с обшарпанными обоями, и лунный диск маятника медленно ходил из стороны в сторону — тик-так... тик-так... Гулко падали печально-торжественные удары боя, и круглый циферблат в набегавших сумерках был похож на чье-то загадочное лицо. «Лик времени», — говорил, бывало, отец...

Он наклонился к Стасику, приблизил к нему свое лицо, но Стасик вдруг увидел, что не отец, а Войтович, и очнулся.

Над ним стояла Кристина.

— Так и будешь сидеть тут всю ночь?

Она присела рядом, устало откинула со лба волосы.

— Овечку все одно не вернешь, а вечерять надо.

— Я не хочу... — Стасик опустил голову.

— Ну и дурачок, — вздохнула Кристина. — Тата что, тата покричал и успокоился. Он ведь незлой...

Стасик тоже вздохнул, как всхлипнул. Кристина положила руку ему на плечи, привлекла к себе.

— Правда, незлой... Ты думаешь он мне тумаков не давал, когда я дивчинкой была?

Ого!.. Да назавтра и не помнил про то, за что бил. Злые, они всю жизнь помнят, всю жизнь злыднями глядят, а тата отходчивый. А то, что из-за овечки забыл себя, дак это и мне обидно и Степе. — Она ласково прижалась щекой к щеке Стасика. — Он ведь нелегкую жизнь прожил, тата наш. Раньше, давно, земли у нас совсем мало было, мы тогда в Ельниках жили, далеко отсюда. Тата в Молодечно ходил на заработки, лес валил, батрачил. Одну бульбу ели, да молоко снятое, обрат. А так все продавали — яйца, сметану, масло, сыр. Кабанчика заколем, тольки попробуем той свежины, а остальное на кирмаш. Я и то зарабатывала, ягоды собирала, грибы. Себе одну ягодку в рот положишь, и ту жалко. Потом в местечке продавала ягоды. Так по грошику, по злотому копили на землю. Тата ее в тридцать смом году купил и хутор этот. Хату. Совсем развалюха была. Снова копили год, пока на лес собрали. При поляках, Стасю, мужику надо было чуть не пуд масла продать, чтоб купить трошки лесу. Я помню это, и Степа помнит, а тата, как разжились немного, про все забыл. А тут Советы пришли в тридцать девятом, колхозы начались. Тата аж заплакал, помню, так ему своего жалко было!.. Это мне нравилось и Степе — трактористы молодые, восточники, что в Ружево из-под Минска приехали, и песни ваши мы очень любили. Правда, и нам трошки непривычно было, страшновато даже, зато весело. Тольки все это, как сон, пролетело, и опомниться не успели, как злыдни эти пришли... Ну, тата снова на свою землю сел и трясется над ней, над овечкой каждой трясется. И все же он незлой, ты ж это и сам видишь.

Правда? А с овечкой этой я тоже виновата, не ты один. Могла и без тебя до хутора добежать, оставить тебя на выгоне... Пойдем вечерять! — Она повернула к себе его лицо, смешливо наморщила нос, ставшая вдруг прежней, такой, как всегда. — Замурзанный какой, страх!

Ото ж наплакался, а еще детюк!

И она дурашливо боднула его лбом, прижала свой нос к его носу, уставила глаза в глаза, как это делают дети.

— Пойдем!.. — Она встала, глянула вдаль, туда, где густо чернела, сливаясь с небом, пуща и мерцала чуть в стороне от нее, уже заходя за горизонт, Венера, повторила тихо: — Пойдем, Ясю... — И тут же поправилась: — Стасю...

Во дворе, как давеча, заскрипел ворот колодца и зазвякала цепь — Долгуш, видно, брал воду для варки. Кристина прислушалась.

— Чуешь?.. Точно Дукс ходит... Ото ж вылюдки!.. И сказала, идя следом:

— Я тебе еще не говорила, завтра нам всем на фольварк надо идти. И мне, и тебе, и батьке. Войт сказал, что пять дн все должны отработать. Со скотиной Степа как-нибудь управится. Коров стреножим, овечек попривязываем возле хаты.

Они взошли на крыльцо, и Кристина сказала, толкнув дверь:

— Осторожно, я тут в сенях корыта с бельем поставила, нехай мокнет. А это — погоди!..

Она в потемках нашарила что-то за дверью, сунула Стасику какой-то мешок.

— Эти тряпки, что тата тогда привез, — лихо на их!.. Сбегай, кинь этот мешок в яму, что за лысым взгорком, знаешь?

От Ружева до фольварка было с полкилометра, если считать от околицы, а сама деревня растянулась почти на версту. В ней было дворов сорок, но двор от двора отстоял далеко — их разделяли сады и огороды.

Стасик еще ни разу не был в самом Ружеве, только издали видел и теперь с любопытством вертел головой по сторонам. И хотя хмур был идущий чуть впереди Долгуш (он всю дорогу молчал, и Кристина молчала от самого хутора, перекидывала с плеча на плечо торбу с едой) и хмурыми были выходившие из ворот мужики и бабы, которые невесело здоровались с Долгушем и Кристиной («Здорово, Василь. И ты на отработку?»

«День добрый, Кристя. Не отцепились они от тебя, снова заставили?»), — Стасику все равно хорошо было идти рядом с Кристиной, хорошо и спокойно.

Пыль под ногами была чуть влажной после вчерашнего ливня, ногам было приятно по щиколотку утопать в ней, она ласкала ступни и пальцы, нежаркое еще солнце ласкало лицо, и безотчетная спокойная радость переполняла Стасика: весь день он будет вместе с Кристиной!.. О предстоящей работе на фольварке думалось легко и беззаботно, и, хотя хмурыми и молчаливыми были люди, Стасик не видел этого, а видел шелестящие по обе стороны улицы березы, рябины и вязы, видел буйно разросшиеся в палисадниках кусты шиповника, видел казавшиеся праздничными в этой зелени хаты, и самому ему было празднично, светло, чисто. От хат, тихих, с обомшелыми соломенными крышами, веяло миром и покоем, мир и покой были в запахах дыма, хлеба, парного молока, в петушиных криках, в незлых взбрехах собак...

А Кристина вдруг сказала с жесткой издевкой:

— Видишь? Михаила Куксенка палац! Голодранец полициянтский!..

Палац — это дворец, и Стасик с изумлением посмотрел на низенькую, кособокую хатенку, на которую указала ему Кристина: вокруг куксенковой хатки даже изгороди не было, черная гнилая солома свисала со стрехи, одно оконце было разбито и заткнуто грязножелтой подушкой, под дверью, на выщербленной дубовой колоде, служившей крыльцом, сидели замызганные куры...

— Видал? — усмехнулась Кристина. — Голодранец из голодранцев, а в полицию первым вступил. Брат в партизаны пошел, а н — в полицию. Ото же собачья душа!

— А почему он пошел в полицию? — растерянно.спросил Стасик. — Он же...

бедный!

— Бедный!.. — насмешливо фыркнула Кристина. — Гадюка тоже бедная — под гнилой колодой живет. Думаешь, если бедный, дак непременно и человек хороший? Жадный он, Стасю, и на чужое з а й з д-роены. Как это будет по-российски?

— Завистливый...

— Завистливый! — повторила Кристина. — Завистливый, страх! Бывало, если кто из хлопцев кожух себе новый справит, дак Михал непременно драку затеет, чтоб тому хлопцу в драке тот кожух порвали. Отобрать не мог, дак в том ему радость была, чтоб все в таких же трантах ходили, что и он. А теперь ему воля грабить, теперь он чужой кожух не порежет, а просто отымет. Вот тебе и бедный!.. Аркадь, тот совсем другой, у той же матери вырос, а другой!..

Деревня кончалась уже, люди разбросанной, редкой толпой брели впереди. От них отстал Долгуш — оглянулся, ожидая Стасика и Кристину. Они пошли быстрей.

— Хоть бы нас на сено поставили, — сказала Кристина, — на сеновал подавать. А то запрут на прополку, на карачках ползать...

Они догнали Долгуша, вышли за околицу. За околицей нужно было подняться на пологую горку, за которой до фольварка было рукой подать. С горки Стасик увидел невдалеке' белый двухэтажный особняк с широким каменным крыльцом, желтые кирпичные флигели, примыкавшие к особняку справа и слева; напротив, через дорогу, тянулись хозяйственные строения, длинные, как пакгаузы, гумна, конюшни, сенные сараи, амбары;

кругом желтели, золотились, зеленели и лиловели поля — местность здесь была ровная;

проселок, убегающий в поля от центра усадьбы, сливался на кромке горизонта с трактом, который далеко в стороне огибал Ружево и фольварк, — этим кружным путем и гнали вчера Кристину...

Колеи проселка были широкие и черные, как борозды, над ними застыл полосами тумана синий дым. Порыв ветра принес запах бензина, и у Стасика дрогнуло сердце от этого городского запаха, радость воспоминания шевельнулась в нем, но тут же холодок тревоги пробежал по спине — Стасик увидел крытые брезентом грузовики, которые стояли на обочине вдоль чугунной ограды особняка в тени вязов.

— Самоходы какие-то понаехали, — сказал Долгуш. — Бачишь?

— Ага... — Кристина тоже увидела грузовики. — Бачу...

Смешавшись с толпой ружанцев, они прошли возле грузовиков. Брезентовый полог у заднего борта на каждом грузовике был откинут, в кузовах сидели эсэсовцы.

Никто из них даже глазом не повел на проходящих возле грузовиков людей — эсэсовцы сидели, как истуканы, держа между колен винтовки; в темно-серых касках с опущенными на подбородок черными ремешками, они сидели, незряче уставившись друг на друга, ряд против ряда, и лица у них были одинаковые, как болванки. Но в этой их истуканской неподвижности, в одинаковых, деревянных, лишенных всякого выражения лицах и таилось страшное, жестокое, безжалостное, их присутствие ощущалось, как близость опасного зверя...

— Неужели на пущу идут? — тихо, словно у себя самой, спросила Кристина. — Неужели на пущу?..

— Нас не касается, — хмуро глянул на нее Долгуш. — Молчи, это во...

Люди столпились на дороге, у распахнутых настежь ворот особняка, ждали, но пока, видно, было не до них, никто к ним не выходил, за оградой никого не было, только у высокого каменного крыльца левого флигеля стоял полицай с винтовкой.

Люди стали переходить за дорогу, рассаживались на траве, и Стасик с Кристиной тоже присели на травянистую бровку. Долгуш остался разговаривать с кем-то.

— Давит что-то, — сказала Кристина, — недобрая жара сння. — Она глянула на небо. — Хмарок нету, а солнце будто запылилось. С м у г а.

С м у г а — дымка — чуть-чуть подернула солнце, и свет, оставаясь ярким, имел какой-то дымчато-пепельный оттенок, словно невидимая тень витала над землей, и чувство было такое, как в минуты предгрозья.

Кристина сорвала одуванчик, стала осторожно вертеть его в пальцах, дунула на него легонько, не разрушив шара, задумчиво и горько усмехнулась.



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |
Похожие работы:

«© 2004 г. Н.А. РОМАНОВИЧ, В.Б. ЗВОНОВСКИЙ ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ О НАРКОТИЗМЕ: ОПЫТ РЕГИОНАЛЬНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ РОМАНОВИЧ Нелли Александровна кандидат социологических наук, директор Института общественного мнения Квалитас (Воронеж). ЗВОНОВСКИЙ Владимир Борисович кандидат социологических наук. Президент Фонда социальных и...»

«I. НАУЧНЫЕ СТАТЬИ А.В. И в а н о в ПЕТР I И ДЕКОРАТИВНО-ХУДОЖЕСТВЕННОЕ УБРАНСТВО 90-ПУШЕЧНОГО КОРАБЛЯ «ЛЕСНОЕ» 7 декабря 1714 г. в Санкт-Петербургском Адмиралтействе был заложен первый русский линейный корабль высшего ранга — 90-пушечный «Лесное». Проект корабля выполнил сам Петр I, он же счит...»

«Владимир Алексеевич Гиляровский Москва и москвичи Москва и москвичи: Олимп, АСТ; Москва; 2006 ISBN 5-17-010907-5, 5-8195-0625-1, 5-17-037515-8 Аннотация Мясные и рыбные лавки Охотного ряда, тайны Неглин...»

«ОРГАНИЗАЦИЯ ОБЪЕДИНЕННЫХ НАЦИЙ Distr. РАМОЧНАЯ КОНВЕНЦИЯ GENERAL ИЗМЕНЕНИИ КЛИМАТА БО FCCC/SBI/2004/9 14 May 2004 RUSSIAN Original: ENGLISH ВСПОМОГАТЕЛЬНЫЙ ОРГАН ПО ОСУЩЕСТВЛЕНИЮ Двадцатая сессия Бонн, 16-29 июня 2004 года Пу...»

«ТЕХНОЛОГИИ СОЗДАНИЯ ГАЗОНОВ В РОССИИ X V I I I X I X ВЕКАХ Борисова С.В., Антонов А.М. Северный (Арктический) федеральный университет им. М.В.Ломоносова В современной литературе (Тюльдюков, 2002, Лаптев, 1993, Д-р Хессайон, 2007) все статьи и публикации о газонах рассказывают о современных технологиях создания. В своих исследованиях мы бы хоте...»

«№ 10 СОДЕРЖАНИЕ: ПРОЗА Марат ШАФИЕВ. Рассказы 36 Гюльшан ТОФИГГЫЗЫ. Рассказы 84 Бен ДЖЕЛЛУН ТАХАР. Отрывок из романа 118 ПОЭЗИЯ Елизавета КАСУМОВА. Стихи 30 Ирина ЗЕЙНАЛЛЫ. Стихи 43 Вера ВЕЛИХАНОВА. Стихи 80 Тофик АГАЕВ. Верлибры и двустишия 117 ПУБЛИЦИСТИКА...»

«УДК 821.111-31(73) ББК 84(7Сое)-44 С80 Danielle Steel THE HOUSE ON HOPE STREET Copyright © 2000 by Danielle Steel Перевод с английского В. Гришечкина Художественное оформление С. Власова В авторской серии роман выходил п...»

«Василий Головачев Консервный нож http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=123252 Василий Головачев. Консервный нож: Эксмо; Москва; 1999 ISBN 5-04-001119-9 Аннотация Возможен ли контакт с представителями...»

«РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА И ЕЕ КЛАССИКИ В ВЫСКАЗЫВАНИЯХ УИЛЬЯМА САРОЯНА НАТАЛИЯ ХАНДЖЯН Глубоко заинтересованная обращенность одного из классиков американской литературы ХХ века Уильяма Сарояна – как читателя и писателя...»

«УДК 821.111-31(73) ББК 84(7Сое)-44 М 60 Серия «Очарование» основана в 1996 году Linda Lael Miller LILY AND THE MAJOR Перевод с английского Е.В. Погосян Компьютерный дизайн В.А. Воронина В оформлении обложки использована работа, предоставленна...»

«МОТИВАЦИЯ ПЕРСОНАЛА И МЕТОДЫ ОПЛАТЫ ТРУДА В ЗДРАВООХРАНЕНИИ Колосницына Марина Григорьевна — к. э. н., доцент ГУ-ВШЭ (г. Москва) Аннотация В последние годы рост бюджетных расходов в здравоохранении ставит работодателей перед необходимостью внедрения более эффективных спо...»

«Литературно-художественный и общественно-политический журнал МИНИСТЕРСТВО ПО ИНФОРМАЦИОННЫМ КОММУНИКАЦИЯМ, РАБОТЕ Учредители: С ОБЩЕСТВЕННЫМИ ОБЪЕДИНЕНИЯМИ И ДЕЛАМ МОЛОДЕЖИ КБР СОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ КБ...»

«Юность АВГУСТ ПРОЗА Анатолий Алексин ПОВЕСТЬ МОЙ БРАТ ИГРАЕТ НА КЛАРНЕТЕ. Из дневника девчонки Почти все девочки в нашем классе ведут дневники. И записывают в них всякую ерунду. Например: «Вася попросил у меня сегодня тетрадку па геометрии. Тайно попро...»

«Ларс Кеплер Контракт Паганини Lars Kepler Paganinikontraktet Ларс Кеплер Контракт Паганини Роман Перевод с шведского Елены Тепляшиной издательство астрель УДК 821.113.6-312.4 ББК 84(4шве)-44 К35 Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко Кеплер, Лfhc К35 Контракт Паганини : роман / Ларс К...»

«Лев Николаевич Толстой Полное собрание сочинений. Том 7. Произведения 1856—1869 гг. Государственное издательство «Художественная литература» Москва — 1936 Л. Н. ТОЛСТОЙ ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ЮБИЛЕЙНОЕ ИЗДАНИЕ /1828—1928/ ТОМ 7 ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» LON TOLSTO OEUVRES COMPLTES...»

«АЛЕКСАНДР ЩЕРБАКОВ ДУША МАСТЕРА Рассказы Бывальщины Притчи Красноярск 2008 ББК 84 (2Рос=Рус)6 Щ 61 Щербаков А.И.Щ 61 Душа мастера: рассказы, бывальщины, притчи. – Красноярск: ООО Издательство «Красноярский писатель», 2008. – 416 с., ил. ISBN 978-5-98997-024-7 Это издание – своеобразный плод творческого содружества писателя Ал...»

«Сочинение на ЕГЭ: работа над ошибками Сенина Наталья Аркадьевна, Нарушевич Андрей Георгиевич Формулировка задания Напишите сочинение по прочитанному тексту. Сформулируйте одну из проблем, поставленных автором текста. Прокомментируйте сформулированную...»

«С. Н. БУЛГАКОВ ХРИСТИАНСТВО И СОЦИАЛИЗМ I. Первое искушение Христа в пустыне Каждому памятен евангельский рассказ об искушениях Христа в пустыне и, в частности, о первом из них. «И, постившись сорок дней и сорок ночей, напоследок взалкал. И прист...»

«61 ПО ОБРАЗУ СЛОВА П. Мал ков ПО ОБРАЗУ СЛОВА.человек явно и несомненно был сотворен по образу и подо­ бию Христа — второго Адама. Преподобный Анастасий Синаит. Можно смело утверждать, что во всем библейском тексте не найдется другого...»

«СТАТЬИ И СООБЩЕНИЯ ПОЭТИКА РОМАНА Б.Л. ПАСТЕРНАКА «ДОКТОР ЖИВАГО» В.И. Тюпа НАРРАТИВНАЯ СТРАТЕГИЯ РОМАНА Сюжетно-повествовательная организация текста «Доктора Живаго» проанализирована под углом зрения инновационных для нарратологии к...»

«Августа 27 (9 сентября) Священномученик Михаил Воскресенский Где изобилует грех, там преизобилует благодать, говорит слово Божие. Когда-то село Бортсурманы, расположенное в Нижегородской епархии, называлось...»

«Программа по изобразительному искусству Пояснительная записка Данная программа составлена на основе Федерального Государственного Образовательного стандарта (II) начального общего образования, примерной основной образовательной программы образовательного учреждения. Начальная школа и на основе программы общеобразовательных учр...»

«Во тьме душа потеряна моя, и в этой бездне мрака нет просвета. я мучаюсь, страдая и скорбя, мой голос в тишине. и нет ответа. из глубины темнеющих зеркал Глядят в глаза пугающие лица. О, если б ктото мог...»

«Ирина Гуркало ПРОБЛЕМА ИНТЕРПРЕТАЦИИ В ИНТЕРПРЕТАЦИИ МИШЕЛЯ ФУКО Есть нечто, нечто действительно есть за пределами языка, и все зависит от интерпретации Ж. Деррида         В современном обществе интерпретация яв...»





















 
2017 www.pdf.knigi-x.ru - «Бесплатная электронная библиотека - разные матриалы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.