WWW.PDF.KNIGI-X.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Разные материалы
 

Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |

«НЕСГОРАЕМЫЕ СЛОВА ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ, ДОПОЛНЕННОЕ МОСКВА «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» ББК 83.3PI Л 93 Рецензент: канд. филол. наук в. ветло вская Оформление художника М. ШЕВЦОВА Любимов H. М. ...»

-- [ Страница 1 ] --

НИКО ЛАЙ ЛЮ БИМОВ

НЕСГОРАЕМЫЕ

СЛОВА

ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ, ДОПОЛНЕННОЕ

МОСКВА

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

ББК 83.3PI

Л 93

Рецензент:

канд. филол. наук

в. ветло вская

Оформление художника

М. ШЕВЦОВА

Любимов H. М.

Л93 Несгораемые слова: 2-е изд., доп. — М.: Худож. лит., 1988. — 336 с.

ISBN 5—280—00401—4 В книгу известного советского переводчика H. М. Любимова вошли очерки о поэтике Фета, А. К. Толстого, Случевского, Коро­ ленко, Бунина, Багрицкого, Пастернака и др. Большая статья по­ священа искусству перевода. Настоящее издание дополнено статья­ ми о стиле Тургенева, Лескова, Клычкова.

4603010100-161 208-88 Л ББК 83.3Р1 028(01)-88 © Статьи, отмеченные в содер­ жании*. Издательство, «Худо­ жественная литература», 1988 г,...МЫ СОХРАНИМ ТЕБЯ, РУССКАЯ РЕЧ Ь, ВЕЛИКОЕ РУССКОЕ СЛОВО...

Анна Ахматова

ОТ АВТОРА

В очерке «П еревод — искусство», открывающем эту книгу, я пишу о своих взгл ядах на художествен­ ный перевод и рассказы ваю о своем пути — о том, с чего я начал, о том, как я иной раз спотыкался, иной раз блуж дал, о том, что мне в конце концов помогало выйти на прямую дорогу, о том, как я в трудных случаях прибегал к помощи русских пи­ сателей — прозаиков, поэтов, драматургов. Отдель­ ные очерки, следующие за вступительным, я посвя­ щаю одним из тех моих наставников и учителей, которые выручали меня в тяжелые минуты моих лингвистических раздумий, сомнений и колебаний.

К иным я пристрастился еще в детстве, к иным — в юности. Затем почасту перечитывал и все внима­ тельнее, все напряженнее всматривался в их искус­ ство. Своими наблюдениями я и делюсь на страни­ цах этой книги с читателями.

Мои очерки — не исследования ученого. Это все­ го лишь «заметки на полях» русских стихов, рус­ ской прозы и драматургии — заметки литератора, сызмала полюбивш его русское слово.

Если моя книга укрепит привязанность читате­ лей к художникам русского слова, которым она по­ священа, или пробудит и оживит интерес к тем из них, кого читатели почему-либо до сих пор недо­ оценивали, и заставит посмотреть на их творчество иным, более сочувственным взором, я сочту свою скромную задачу выполненной.

ПЕРЕВОД - ИСКУССТВО

...переводчик становится сам причастен той великой минуте ху­ дожника, в которую родилось его произведени

–  –  –

Художественный перевод, как поэтический, так и про­ заический, — искусство. Искусство — плод творчества.

А творчество несовместимо с буквализмом. Это уже от­ четливо сознавала русская литература XVIII века. Она отграничивала точность буквальную, подстрочную, от точ­ ности художественной. Она понимала, что только худо­ жественная точность дает возможность читателю войти в круг мыслей и настроений автора, наглядно предста­ вить себе его стилевую систему во всем ее своеобразии, что только художественная точность не приукрашивает и не уродует автора.

Сумароков в эпистолах, первой и второй, излагает свою теорию литературы.

В эпистоле первой, под сло­ вом «точность» понимая точность не художественную, а буквальную, он так формулирует основной закон пе­ реводческого искусства:

...скажу, какой похвален перевод:

Имеет в слоге всяк различие народ.

Что очень хорошо на языке французском, То может в точности быть скаредно на русском, Автор «Ябеды» Капнист обеими руками подписался под утверждением французского поэта и переводчика Делиля, которое только на поверхностный взгляд ка­ жется парадоксальным: «...чрезмерная в переводах вер­ ность бывает самою большою неверностью». «Чрезмер­ ная в переводах верность» — это рабская верность букве, а не свободная, вдохновенная верность духу оригинала.

Мысль о том, что буква умерщвляет, а дух животво­ рит, русский восемнадцатый век оставил в наследство девятнадцатому, девятнадцатый — двадцатому. В ста­ тье Пушкина о Мильтоне и о Шатобриановом переводе «Потерянного Рая» читаем: «...русский язык, столь гиб­ кий и мощный в своих оборотах и средствах, столь пере­ имчивый и общежительный в своих отношениях к чужим языкам, не способен к переводу подстрочному, к преложению слово в слово...»

Гоголь в 1834 году советовал Максимовичу: «Помни, что твой перевод для русских, и потому все малорос­ сийские обороты речи и конструкцию прочь! Ведь ты, верно, не хочешь делать подстрочного перевода?»

Эту же мысль в статье «Гамлет, драма Шекспира»

развивает Белинский: «Близость к подлиннику состоит в передании не буквы, а духа создания. Каждый язык имеет свои, одному ему принадлежащие средства, осо­ бенности и свойства, до такой степени, что для того, что­ бы передать верно иной образ или фразу, в переводе иногда их должно совершенно изменить. Соответствую­ щий образ, так же как и соответствующая фраза, со­ стоят не всегда в видимой соответственности слов: надо, чтобы внутренняя жизнь переводного выражения соот­ ветствовала внутренней жизни оригинального».

Воссоздатель «Коринфской невесты» Гете Алексей Константинович Толстой в письме к жене рассказывает, как он работает над переводом: «Я стараюсь, насколько возможно, быть верным оригиналу, но только там, где верность или точность не вредит художественному впе­ чатлению, и, ни минуты не колеблясь, я отдаляюсь от подстрочности, если это может дать на русском языке другое впечатление, чем на немецком».

С приведенными высказываниями перекликаются сло­ ва Пастернака из его предисловия к переводу «Гамле­ та» — слова о том, что без намеренной свободы «не бы­ вает приближения к большим вещам».

Но раз перевод — искусство, ничего общего не имею­ щее с буквалистическим ремеслом, значит, переводчик должен быть наделен писательским даром. Искусство пе­ ревода имеет свои особенности, и все же у писателейпереводчиков гораздо больше черт сходства с писате­ лями оригинальными, нежели черт различия.

Об этом прекрасно сказано в «Юнкерах» Куприна:

«...для перевода с.иностранного языка мало знать, хотя бы и отлично, этот язык, а надо еще уметь прони­ кать в глубокое, живое, разнообразное значение каждо­ го слова и в таинственную власть соединения тех или других слов».

–  –  –

Писателям-переводчикам, как и писателям оригиналь­ ным, необходим жизненный опыт, необходим неустанно пополняемый запас впечатлений. Писатель оригиналь­ ный и писатель-переводчик, не обладающие многосторон­ ним жизненным опытом, в равной мере страдают худо­ сочием.

Век живи — век учись. Учись у жизни. Вглядывайся цепким и любовным взором в окружающий мир, в при­ чудливые его очертания, в изменчивые оттенки и пере­ ливы его красок, в трепетную игру его светотени. Если ты не видишь красок родной земли, не ощущаешь ее за­ пахов, не слышишь и не различаешь ее звуков, ты не воссоздашь пейзажа иноземного. Если не будешь наблю­ дать за тем, как люди трудятся, то, переводя соответст­ вующие описания, непременно наделаешь ошибок, ибо ясно ты этого себе не представляешь. Если ты не на­ блюдаешь за переживаниями живых людей, тебе трудно дастся психологический анализ. Ты напустишь туману там, где его нет в подлиннике. Ты поставишь между ав­ тором и читателем мутное стекло.

Завет М. М.

Бахтина из его «Ответа на вопрос редак­ ции «Нового мира» — это завет не только литературове­ дам, но и переводчикам:

«Существует очень живучее, но одностороннее и по­ тому неверное представление о том, что для лучшего понимания чужой культуры надо как бы переселиться в нее и, забыв свою, глядеть на мир глазами этой чужой куль­ туры... Конечно, известное вживание в чужую культуру, возможность взглянуть на мир ее глазами есть необхо­ димый момент ее понимания; но если бы понимание ис­ черпывалось одним этим моментом, то оно было бы простым дублированием и не несло бы в себе ничего но­ вого и обогащающего. Творческое понимание не отказы­ вается от себя, от своего места во времени, от своей культуры и ничего не забывает».

Для артистов Художественного театра не было ниче­ го более горестного, чем услышать на репетиции негоду­ ющий крик Станиславского: «Не верю!» Нет ничего страшнее для оригинального писателя и для писателяпереводчика, чем ощущение читателя, что он не видит того, что описывается и происходит в произведении, или не слышит того, как говорят герои, или не чувствует того же, что чувствуют действующие лица, не сопережи­ вает им.

Полюбившиеся иным критикам словосочетания:

«в творческой лаборатории писателя...», «в творческой лаборатории переводчика...» — словосочетания бессмыс­ ленные. Наше место — не в замкнутом помещении, а под открытым небом, на вольном, на свежем воздухе. И уж если употреблять это затрепанное выражение, то только в одном значении: творческая лаборатория писателя — жизнь с ее пусть иногда и утомительной, но радостной и радужной круговертью. А книги, музыка, изваяния, краски, сцена — это ведь тоже явления жизни, и в «ла­ боратории» они не уместятся.

Необходимость пристального вглядывания в жизнь была ясна переводчику «Слова о полку Игореве» и од Горация Капнисту, на которого я уже ссылался. В пре­ дисловии к своим переводам из Горация он сочувствен­ но цитирует Делиля: «...нужно не токмо наполниться духом сочинения (то есть переводимого произведения. — Н. Л.)... но даже стараться искать красоты его в прямом их источнике — природе». (Под словом «природа» Кап­ нист разумеет жизнь.) Язык писателя-переводчика, как и язык писателя ори­ гинального, складывается из наблюдений над языком родного народа и из наблюдений над родным литера­ турным языком в его историческом развитии. Значит, вслушивайся в живую речь, звучащую вокруг тебя, и учись у родных художников слова.

Непосредственное впечатление от снежной бури и рассматривала под микроскопом описания бурана в «Капитанской дочке» и в рассказе Аксакова, непосред­ ственное впечатление от грозы и изучение описаний гро­ зы в «Отрочестве» Льва Толстого, в «Соборянах» Лес­ кова, в «Степи» Чехова и в «Жизни Арсеньева» Бунина, наблюдения над весенним пробуждением природы и изу­ чение описаний весны в «Анне Карениной» и в «Подня­ той целине» — все это даст переводчику во много раз больше, чем рассуждения иных суемудрых буквоедов, которые березу от дуба не отличают, сами в переводе шагу ступить не умеют, а то и вовсе за всю свою жизнь ни единой строчки не перевели.

Попытаемся вчитаться в описание грозы из «Жизни

Арсеньева»:

«...воздух все тяжелел, тускнел, облака сходились все медленнее и теснее и, наконец, стали подергиваться ост­ рым малиновым блеском, стали где-то в самой глубокой и звучной высоте своей погромыхивать, а потом греметь, раскатываться гулким гулом и разражаться могучими ударами, да все полновеснее, величавей, великолепнее...

Был потом мрак, огнь, ураган, обломный ливень с трес­ кучим градом...»

Если мы зададимся целью перевести это описание на любой язык, то наше внимание должен привлечь преж­ де всего общий повышенный тон описания, хотя для по­ вышения тона Бунин только однажды прибегает к помо­ щи эмоционального, оценочного эпитета-наречия (вели­ колепнее) и к помощи старославянизма (огнь). Затем — нагнетание предгрозового настроения через синтаксиче­ ский параллелизм глаголов, подчеркнутый рифмой (тя­ желел, тускнел), и через параллелизм наречий с более мягкими окончаниями (гипердактилическим и женским), замедляющими течение фразы (медленнее и теснее).

Далее выразительный в своей незаурядности глагол (подергиваться блеском), конкретный цветовой эпитет (малиновый) и емкий эпитет «острый», выражающий и особенность блеска, и его действие на воспринимающе­ го: он слепит глаза. Нарастание звука: погромыхивать, греметь. Концентрированность изображения небесной предгрозовой выси, достигаемая выверенностыо эпите­ тов: глубокая и звучная высота. Звукоподражание: гул ­ кий гул грома. Подбор длинных глаголов и наречий, со­ ответствующих долготе громовых раскатов: раскаты­ ваться, разражаться, полновеснее, величавей, великолепнее. Употребление старославянизма (огнь), который нужен Бунину для того, чтобы подчеркнуть апокалипсичность грозовой стихии. Стык односложных слов (мрак, огнь), призванный усилить звучание грома, звукоподра­ жание, помогающее нам явственнее различить стук сып­ лющегося града: мрак, ураган, трескучий град...

Какой искусный ритмико-синтаксический узор в сце­ не бегства Николая Ставрогина от Марьи Тимофеевны из «Бесов» Достоевского!

«Он бросился бежать, но она тотчас же вскочила за ним, хромая и прискакивая, вдогонку, и уже с крыль­ ца, удерживаемая изо всех сил перепугавшимся Лебядкиным, успела ему еще прокричать, с визгом и хохотом, вослед в темноту:

— Гришка От-репь-ев а-на-фе-ма!»

Порывистости Ставрогина соответствует короткая ям­ бическая фраза. Но хромоножке за ним не угнаться, и на­ чало периода, изображающего ее стремление догнать его, — начало длинное, прерывающееся утяжеляющими фразу деепричастиями, которые подчеркивают ее уси­ лия: хромая и прискакивая. Борьбу ее с Лебядкиным, сопротивление, какое она ему оказывает, хорошо переда­ ют «протяженные», трудные для произнесения причаст­ ные слова: удерж иваем ая и перепугавшимся. Дальней­ шее развитие действия (ведь все-таки успела!) требует убыстренности фразового течения, и фразу в самом де­ ле убыстряют два коротких слова: ему еще. А конец пе­ риода— с визгом и хохотом, восл ед в темноту — подготавливает переход к чисто дактилическому вос­ клицанью-проклятью: «Гришка Отрепьев анафема!»

Однотонный и неотвязный стук мыслей в голове Вельчанииова Достоевский в «Вечном муже» передает не только с помощью подбора и окраски слов, но и с по­ мощью их расстановки, и с помощью ритма: «...все те же мысли, которые его и на улице, весь день, ни на мгно­ венье не покидали, толпились и стучали в его больной голове и теперь, неустанно и неотразимо, и он все ду­ мал— думал — думал, и долго еще ему не пришлось за­ снуть...»

Развитие художнического зрения и слуха, ученье у жизни, ученье у поэтов, прозаиков, драматургов, музы­ кантов, певцов, артистов, живописцев и зодчих начина­ ется у писателя рано. Разумеется, до поры до времени это учение бессознательное, но воспоминания детства и юности — первоисточник. Для меня таким первоисточником послужили воспоминания моего «уездного» дет­ ства и юности и сызмала возникшая у меня любовь к книге.

Я долго жил, вслушиваясь в грустный, невнятный, но неотступный зов певучих, плывучих далей, в городке, то хоронившемся за сугробами выше крыш, то овеваемом нежащим, смутно волнующим, смутно тревожащим, чтото обещающим, с весеннего разлива дующим ветром, то засыпаемом черемуховым, сиреневым, вишневым и яб­ лоневым цветом, полнившемся то ароматом цветущего моря лугов, то винным запахом златобагряного листопа­ да, то задорным журчаньем первых ручьев, то делови­ тым, важным и добродушным гуденьем майских жуков, то самозабвенною соловьиною песнью, то весельем го­ ворливых квакуш, то щемяще прощальным журавлиным курлыканьем.

...Меня почему-то будят в темноте и наспех одевают.

Это нестрашно, но непонятно. Надо мной — тетя Дуня.

Почему она очутилась у нас ночью? Она берет, меня на руки, выходит со мной во двор. А на дворе — светлынь.

Тетя Дуня идет садом. Над нами летят большие красные птицы.

— Посмотри, какие птицы!.. — радостно говорю я.

Ночью загорелся сарай напротив того дома, который снимала моя мать. Сильный ветер дул в нашу сторону, и над садом пролетали шапки горящего сена. Услышав набат, тетя Дуня выскочила на улицу.

— Любимовы горят! — кричали соседи.

Она бросилась к нам и унесла меня к себе. Наш дом отстояли.

Пробуждение ночью и красные птицы в небе — это самое сильное впечатление моего раным-раннего дет­ ства.

Я сызмала начал подумывать о выборе рода занятий, но часто менял решения. Насмотревшись на то, как пе­ ревозчики тянули канат через Оку и как от этого мер­ ного их движения все приближался к берегу паром, уставленный телегами с лошадьми, я твердо решил быть перевозчиком. Но когда впервые привлекла мое внима­ ние машинка для стрижки волос и когда я, глядя в зер­ кало, следил за проворно стрекочущими руками парик­ махера, превращавшими мою голову в колкое, темное жнивье, я влюбился в ремесло цирюльника.

На полу в моей детской расстелен ковер, чтобы не дуло из щелей. На ковре я располагаюсь со своими иг­ рушками. Игры мои час от часу принимают все более воинственный характер.

— Коли врага! Руби ему голову!

Эту команду я подхватил, когда шел полем, где обу­ чали «ратников ополчения».

Я ненавидел чудище вроде Змея Горыныча, каким я воображал себе «кайзера Вильгельма», — так его на­ зывали взрослые.

Казалось бы, что мне кайзер Вильгельм? И что мне война? Моей семьи она не коснулась. За что же я так ненавидел кайзера? За что на его портрете в старой «Ниве» подрисовал ему рога? За то, что он враг моей Родины, России. Стало быть, я уже тогда с восторжен­ ным благоговением вслушивался в грозное и нежное зву­ чание этих слов? Стало быть, у меня, четырехлетнего малыша, уже было представление о Родине? Вернее, чувство Родины? Когда же оно появилось? Не при пер­ вом ли знакомстве с неоглядной и ненаглядной русской природой? Не с первым ли выходом на полевой про­ стор?.. Или когда я в первый раз подошел к самой Оке?

Или когда в первый раз с высоты городского сада по­ пытался охватить неумелым взглядом озеро, ивняк, пой­ му, дальние горы, по которым деревья сбегали напить­ ся к реке?..

В мой язык вторгались все новые и новые слова. Ро­ дись я в другое время, они не так скоро впились бы в мой слух.

Я знал, что умер мой отец. Теперь я все чаще слы­ шал: убит на войне, пропал без вести. К нам в прислуги нанялась беженка — женщина, бежавшая от немцев из Гродненской губернии.

Я рано полюбил созерцательное уединение.

Хорошо лежать в саду и, слушая гуд в воздухе, в тра­ ве и в цветах, смотреть в небо, на неподвижные облака, и на синь озер между ними, и на облака, проплывающие надо мной!.. Вон-вон плывет целая крепость, багряная от заходящего солнца, с голубыми бойницами, и вот ее уже нет... Я все смотрю в небо и о чем-то думаю, но мысли мои перенимают у облаков неуловимую их плы­ вучесть. И словно это уже не я смотрю: меня нет, я раз­ лился в зелени, в сини, в голубизне, в багрянце, и все же я существую, но на совершенно равных правах вон с тем мурашом, как видно спешащим по своему очень важному мурашиному делу, и вон с тем, у которого та­ кая ленивая, гуляющая походка.

Меня наполняли радостью встречи с людьми. Вла­ дельцы дома, где мы жили, затеяли ремонт надворных построек, и в кухне у нас зимовали нанятые ими кресть­ яне. Я подружился с ними и чуть не каждый вечер чи­ тал им вслух. Прочел «Робинзона», «Капитанскую доч­ ку» и многое другое. Наставив уши, вслушивался в их речь, душистую, как весенний луг, многокрасочную, как небо на закате, в звуковую вязь «калуцкого» говора.

Столица не убила во мне провинциала. Я до сих пор тоскую по уездной тиши, — может быть, потому, что на­ ша тишь, стоило лишь в нее вслушаться, была много­ шумна. А если даже из глуби не долетало ни звука, то и в этом была своя прелесть: тишина помогает сосредо­ точиться, уйти в себя, раскинуть умом. Не оттого ли иные провинциалы, как я убедился впоследствии, оказывались подчас дальновиднее, прозорливее даже мудрых столич­ ных жителей? Самое слово — глушь — исполнено для меня очарования, — может быть, потому, что наша глушь была во много раз оживленней мельтешащей суеты больших городов.

Я не знал, что такое уездная скука. Для меня это по­ нятие книжное, такое же, как тайфуны и самумы, о ко­ торых мне известно лишь из учебников географии.

В провинции для наблюдательного человека раз­ долье. Перед ним резче выступают характеры во всей их особости. Жизнь твоих сограждан у тебя на виду.

Они не мелькают перед тобой — они проходят медлен­ ным шагом, и ты успеваешь их разглядеть. Тебе ведомы ухабы и колдобины на жизненном их пути. Ты отчетли­ во различаешь движения их сердца, тебе слышна музы­ ка их речи, звучащая то напевною грустью, то разымчи­ вой удалью, то пророческим гулом, то звоном шутовских погремушек. Но и погремушки по-своему любопытны, любопытны, ибо самобытны.

Меня полнила счастьем природа.

Когда начиналась уборка сена, горожане дня на три переселялись в луга, питались главным образом яблока­ ми, и только ночевать «лошадники» уезжали, а «безло­ шадные», вроде нас с матерью, уходили домой.

Я помогал трясти сено, сгребать его в валы, подсоб­ лял подгородным крестьянам, нашим помощникам и вер­ ным друзьям, при увязке воза тащить веревку.

Федор Дмитриевич, голубоглазый, с лицом коричне­ вого цвета, ближе к глазам отливавшего розовым, с тем­ ными усами, которые двумя полукольцами огибали рот, был на все руки мастер. Он и печки перекладывал, и ва­ ленки валял. Погоду предсказывал лучше всякого метео­ ролога.

— Надо с сеном управиться нонче.

— А что? Завтра как бы дождя не было?

— Свободная вещь.

С сеном он и его жена Натальюшка успевали «упра­ виться» до вечера, а наутро первое, что мы видели, про­ будившись,— это заплаканные окна.

Федор Дмитриевич стоял на возу и, подав команду, прыгал, уминая сено.

— Та-шшым!— отзывалась Натальюшка, и мы, по­ чти «дедка за репку», «ташшыли» из-под низа телеги ве­ ревку. После многократного «Ташшым!» Федор Дмитри­ евич говорил:

— Хорош!

Это означало, что сено спрессовано и что воз по до­ роге не растреплется. Затем увязка — и в путь.

День увоза сена был для меня днем тревожного ожи­ дания. Предложит мне Федор Дмитриевич сесть на воз или не предложит?.. Он так бережет холеных своих ло­ шадей, что если воз, на его взгляд, окажется слишком велик, то не предложит. А прокатиться страсть как хочет­ ся.

Но вот, когда я уже окончательно убеждаюсь, что де­ ло мое труба: сейчас воз тронется, а Федор Дмитриевич и не смотрит в мою сторону, он оборачивается ко мне:

— Николай Михалыч! Садитесь! (Он, сколько я себя и его помню, всегда называл меня по имени-отчеству.) Федор Дмитриевич идет сбоку, держа в руке вожжи, а я торжественно восседаю на возу.

Однажды над городом, напротив заозерного луга, который так и назывался «Заозерье», выросла туча, словно написанная синими чернилами, разбавленными водой. Однако синева все глубилась, густела, густела, догустела до черноты, и на этой лиловой по краям чер­ ноте особенно ярко белели три высоко стоявшие церкви.

Первыми всполошились крестьяне, убиравшие сено нашим соседям:

— Глянька-си! Туча оттэда заходить!

— Откеда?

— Ай не видишь? Да ты не туды глядишь! Над са­ мым над городом.

Налетел ветер, мигом разметал по клочкам валы се­ на, прогнал тучу, так что на нас не упало ни капли дождя, и успокоился. И тут мы подивились крестьянской наблюдательности наших друзей.

Кажется, вот этот клок сена наш: он лежит на нашей полосе, и этот тоже наш:

он хоть и на соседней полосе, но совсем около нашей.

Мы собираемся пригрести эти клочки к остаткам наших валов.

— Нет, не трожьте, — говорят наши помощники и пригребают сено, отлетевшее бог знает куда, повисшее на приозерных ракитовых кустах, в которые упирается луг.

И они ни разу не ошиблись: никаких недоразумений и препирательств у них с соседями не выходило. Соседи, близкие и дальние, сгребали сено с нашей полосы, а они сгребали наше сено у них.

Природа, окружавшая домик, где жила моя бабуш­ к а,— а жила она, как и мы, в Калужской губернии, толь­ ко в другом уезде, — на первых порах показалась мне скучнее моей. Я привык к открытым далям и к разнооб­ разию видов. Здесь — ни гор, ни реки, ни озер. Лес и по­ ле, поле и лес, лес, лес... Березняк, осинник, ольшаник, орешник... Но потом я научился находить разнообразие в этом кажущемся однообразии и уже надолго впивал­ ся взглядом в сентябрьскую березку, золотисто-розовую на закате, в пепельную дымку дальних лесов, сквозив­ шую в уже голых сучьях ближнего леса, в круг не обле­ тевшего березняка, сказочным дворцом из горящего зо­ лота стоявшего среди унылой голизны. Я никогда не за­ буду зеленого свеченья в лесах — на траве, под кустами, когда я поздним июльским вечером ехал туда на телеге со станции: то видимо-невидимо светляков засветило свои огоньки.

И никогда я не забуду, как по той же самой дороге случилось мне ехать зимой, на санях. Только мы с мо­ им возницей выехали, стало по-зимнему быстро темнеть.

В открытом поле лицо мне опахнул ветер. Повалил снег — все плотнее, гуще, непрогляднее. По дороге изви­ вались змеи поземки. Зимние сумерки слились с метель­ ною мглой.

Ветер то налетит и со свистом хлестнет по лицу бе­ лою пылью, колючей и жгучей, то отпрянет и вновь завь­ ет снеговороты, завоет, загикает, заголосит. Еще немно­ го — и бешеный этот крутень заволок даль, заволок близь, заволок высь.

В лесу натиск вихрей ослаб, но справа и слева голые громады деревьев обозначаются смутно и грозно, и реву метели вторит стенящий их гуд.

А как выехали из лесу в поле — опять закурила и по­ неслась метельная круговерть, и не стало видно зги бо­ жией. Буря ярилась, лютовала, заливалась на сто ла­ дов. И чего-чего только не различал напряженный слух в пурговом завыванье: и стоны, и вопли, и порсканье, и хохот злорадный, и хохот безумный, и рыданья, и по­ гребальный напев. И казалось мне, что мы все взбира­ емся на высокую белую стену...

В вагоне я прилипал к окну. Пока передо мной лет­ ним вечером вели хоровод стройные березки в белых платьях с черными крапинками, пока я видел овец, клочьями войлока раскидавшихся по осеннему лугу, по­ ка угрюмая яркость непривычной для моего глаза хвои скрадывалась голубизною неба и мягкой желтизною листьев, пока холодно догорала над смешанным лесом осенняя оранжевая заря, я с досадой отворачивался от окна, только когда меня окликали.

Вначале железнодорожный мир пугал меня, жившего вдалеке от станций, лязгом, грохотом, шипеньем пара, ревом и воем гудков, угарной и жирной вонью мазута, шлака и угольной пыли. Но этот испуг длился недолго.

Мне не режет, напротив — ласкает глаз железная доро­ га. Семафоры, дымы, рельсы, гудки, поезда умеют сли­ ваться с природой. Голоса поездов и в лесу, и в полях странным образом не нарушают тишины, — может быть, потому, что в их голосах звучит то же, что звучит вре­ менами в ветре, в шуме лесов, в криках отлетающих журавлей: то зовущая, то прощальная грусть.

Летом я много времени проводил на озере. Купался.

Лежал на солнце. Катался на лодке и смотрел на чешуй­ ки струек, на мелкую рябь — она напоминала мне пен­ ку на молоке. Смотрел, как в ветреный день волны за кормой дразнят одна другую темными плащами с кру­ жевною отделкою пены. Повернувшись лицом к городу, смотрел, как пылают окна домов и зажигают на воде кроваво-красные отблески. Все радовало меня, когда я шел по родному моему городку, — и бело-розовое цве­ тенье садов, и решетчатая тень, которую отбрасывал на песок чей-нибудь палисадник.

Все запахи родного дома, даже застоявшийся, сухой серый запах пыли в комнатах, не проветривавшихся и не убиравшихся, пока мы с матерью гостили у родных, я втягивал в себя, жмурясь от наслаждения.

Но больше всего я любил сад... Моя жизнь в саду на­ чиналась, когда еще под деревьями смешанным с грязью Гб сахарным песком лежал снег, а кончалась с первыми за­ морозками. В этом саду со стройными рядами яблонь и груш, отделенными один от другого лужайками, с ма­ линником и ореховым деревом слева, с сиреневой бесед­ кой, с кругами, треугольниками и ромбами клумб, с оди­ ноким кустом сирени среди них, березами и осинками справа и ракитами и березами вдоль забора, отгоражи­ вавшего сад от выгона, — в этом саду я играл, учил уро­ ки, учился видеть и слушать, каждую весну чистил лу­ жайки от сухих веток, подстригал бордюр на клумбах, полол клумбы и грядки, поливал цветы, думал, читал, «ставил» для самого себя спектакли, играл все роли в пьесах, писал прозу, писал пьесу-сказку, писал стихи, лежа под яблонями, на нагретой земле, и по страницам книг и тетрадей бегали теплые дымчатые тени от листь­ ев, трепетавших на легком ветру.

В этом саду я изведал блаженство, — встав споза­ ранку, пробежаться босиком по росе и собрать в корзи­ ну нападавшие за ночь яблоки и груши. В этом саду я изведал блаженство есть эти яблоки и груши прямо с влажной землей. В этом саду я изведал блаженство лазать по антоновке и отрясать ее ветки — так, что весь сад полнился веселым стуком еще каляных яблок.

В этом саду я изведал блаженство обирать малину с кус­ тов, мелкую, доверчиво и открыто розовевшую у забора, и крупную, притаившуюся в глубине колючих кустов у сарая, точно побывавшую в руках у чеканщика, кото­ рый на поверхности каждой алой пирамидки вычеканил одинаковые кружочки. Да мало ли было у меня подоб­ ных блаженств!..

Вот две сросшиеся березки. Взглянешь на них, когда солнце заходит: освещенная сторона их стволов — слов­ но из кое-где поцарапанной красной яшмы. Зайдешь с другой, затененной стороны — она будто сделана из какого-то иного, изголуба-серого камня.

Сколько и каких только цветов не росло на клумбах!

Первыми радовали взгляд неприхотливые веселенькие маргаритки. А там и ландыши, и нарциссы, и пионы, и анютины глазки, и белые лилии, и резеда, и душистый табак, и душистый горошек, и штамбовые розы, которые мы на зиму кутали от холода палым листом, и «девица в зелени», и «царские кудри», и гвоздика, и маттиола, и левкои, и астры, и георгины!

Во всем была своя прелесть: в лепестках черемухи, крылышками мотыльков устилавших дорожку, в похоН. Любимов жих на пестрых бабочек анютиных глазках, в бахром­ чатых лепестках гвоздики, в чайных розах, пахнувших коричневыми яблоками, в тихом, застенчивом и все же незабвенном в своей зыбкости аромате душистого го­ рошка.

Но самой глубокой любовью любил я сирень. Ее рас­ цвета я ждал как праздника, и в сплошной праздник превращала она мою жизнь, покуда цвела, — праздник не пышный в победной своей торжественности, но отте­ ненный явственно для моего слуха звучавшей печалью, той самой печалью, что звучит в самом ясном весеннем дне.

Богатство ее оттенков, переливов и полутонов не­ передаваемо в слове. Определение «сиреневый» — одно из самых многозначных определений. Бледная голубиз­ на сочетается в нем с лиловыо, розовое сливается с поч­ ти пурпурным, яркость умеряется нежностью. Я искал в сирени пятилепесткового «счастья» — и не нашел ни разу. Но я не сетовал на нее за это. Одно то, что я мог на нее смотреть и ею дышать, было для меня несказан­ ной отрадой. Ликующее благоуханье черемухи — бездум­ ное и бестревожное. Ему я предпочитал благоуханье си­ рени, до щемящей, до томительной грусти радостное, как невысказанная любовь.

Давно уже нет у меня той сиреневой рощицы. И ко­ гда теперь в моей комнате появляется жалкий букетик сирени, я надолго прячу в него лицо.

Я постранствовал потом по моей Отчизне.

В скольких цветниках гулял я часами, слушая зву­ чанье красок, вбирая в себя сочетание тонов, любуясь взметамй воды, которая, точно серебряная канитель, ле­ тела из шлангов, ничуть не напоминая тех струистых ве­ ерков, какими я опахивал клумбы из леек!

Я побывал в стране бурятов. Я видел их горы, вер­ блюдами разлегшиеся вокруг Улан-Удэ, я видел захва­ тывающее дух безбрежье Байкала.

Я вслушивался в судорожный ритм Терека, так не похожий на ритм моря, мерного и в своем гневе.

Я видел во Владимире чуть колышущееся синее ма­ рево над заречными лесами и полями, каждое утро об­ манывавшее меня, — марево я принимал за море.

Я видел зеленые, неподвижные при безветрии фонта­ ны плакучих ив в Кисловодске.

Целую неделю я ежевечерне гулял в парке Орджони­ кидзе. В прудах мерцали оранжевые, золотые и зеленые пирамидки и столбики света, бросаемого фонарями;

и вдруг — лебедь, оставляющий после себя белопенный косой угол, стороны которого касались этих пирамидок и столбиков.

Я видел неправдоподобно высокие горы Кавказа — мой приученный к равнинам, холмам, буграм, пригор­ кам и косогорам глаз долго принимал их за тучи.

Я глядел на закат, опунцбвевший серебро Арагвы и Куры, кативших свои волны неведомо куда, — каза­ лось, на край света.

Я глядел на Черное море из Алупки, где я почему-то особенно остро ощущаю, что твердой земле тут конец навсегда, что никакого того берега нет, а есть лишь дым­ чатая даль и самоцветы зыбей, и вот-вот их расшвыря­ ет трезубцем все еще единодержавный Нептун.

Я видел, как по утреннему Черному морю плыл к бе­ регу остров расплавленного золота и хрусталя, а впере­ ди — корабликами под парусами, фонариками, свечечка­ ми, стрелами остриями вниз — вспыхивали блестки.

Я видел волны утреннего моря, прошитые искряным би­ сером. Вечерами мне представлялось, что линия гори­ зонта исчезла, что нет и моря, что передо мной небосвод, спустившийся до самого прибрежья.

Я плыл по предвечернему Днепру от Киева до Кане­ ва... Палевые облака закрывают солнце. Солнце про­ рвалось — и через весь Днепр протянулась золотая до­ рожка в бирюзовой воде. И вот уже вода не бирюзовая, а стальная, и дорожка стала огненной, и от огня прыщут искры, и вот уже сталь разостлалась сизым шелком.

Справа — насторожившиеся леса из «Страшной мести», над ними — молодой месяц. Слева — песчаные мели, кус­ тарник; за кустарником — степной простор: его необъят­ ность угадывается издали; над простором — одинокая звездочка.

Я побывал на утренней заре в Лазоревом царстве Канева: лазоревое небо, лазоревый Днепр, лазоревые дали...

Я любил речушку Таруску, то бойко о чем-то жур­ чавшую сама с собой, то притихавшую, почти исчезав­ шую меж лесистых уступов гор по берегам.

В течение месяца я каждый день ходил киевскими приднепровскими парками навстречу вечерней заре, рас­ плывавшейся над Андреевской церковью. Из лимонно­ сиреневой она становилась вишневой и тихо, медленно угасала, а внизу, на неприглядном Подоле, зажигались цепочки огней, и Подол сказочно хорошел: он весь струился светом, как стены убогой хижины дровосека в пер­ вой картине «Синей Птицы».

Я видел Почаевскую лавру — град Китеж, уходя­ щий главами не в озерную глубь, а в небесную высь.

Я бродил по Михайловскому, Тригорскому и Петров­ скому с бестревожной, самоуглубленной тишиною их рощ и полей, тишиною озер, по лилови которых, отте­ ненной неподвижными клубами зеленого дыма листвы, в бурные дни проносятся черные зыби.

Я глядел на текучую бирюзу Себежа, вдруг взблес­ кивающую из-за холмов.

Мне запомнились фарфоровые статуэтки чаек на от­ мелях Псковского и Чудского озер.

Но куда бы ни заносила меня судьба: на озеро Рида или на речку Протву, в Ленинград или в Боровск, на Волынь или в Казань, в Вильнюс или в Закарпатье, в Че­ боксары или в Чернигов, в Минск или в Пушкино, в Мцхет или в Полтаву, в Таллин или в Суздаль, в Уг­ лич или в Юрьев-Польский, в Ригу или в Батуми, в Переславль-Залесский или в Сухуми, в Ораниенбаум или в Тарусу, в Хосту или в Диканьку, в Павловск или в Афон, в Ярославль или в Тбилиси, в Ростов-Великий или в Ереван, в Новгород или в Бахчисарай, — мой сад цве­ тет в моей душе всем своим многолепестьем, шумит всею своею листвой.

Меня полнило счастьем каждое новое закомство с ис­ кусством слова.

Одна из первых моих собственных книг — басни Кры­ лова с картинками. Понравились они мне тем, что живот­ ные говорят в них как люди, что их приключения так уморительно забавны. Я еще не умел разбираться во впечатлениях, но, конечно, уже тогда чувствовал выра­ зительную энергию могучего крыловского языка, чув­ ствовал, с какой естественной живостью разговаривают «дедушкины» герои. А «дедушкины» поучения оказались не привесками пресной и ни для кого не обязательной «морали», а незыблемыми камнями, легшими в основа­ ние свода нравственных законов, которым я с большим или меньшим успехом старался следовать после, — не­ зыблемыми именно вследствие непринужденности просто­ душно-лукавого тона, каким эти поучения высказаны, благодаря опять-таки живописной и живоносной народ­ ности крыловского языка.

От басен Крылова меня подвели к афанасьевским сказкам в обработке для детей. С каким увлечением я погружался потом в мир Андерсена и братьев Гримм!

И все же их герои не заменили мне Михайлу Иваныча, Левона Иваныча, Лису Патрикеевну, братца Иванушку и сестрицу Аленушку, Верлиоку и Бабу-Ягу. Меня пле­ няла всякая сказка, но особенно та, что выросла из окружавших меня лесов, оврагов, озер и болот.

Первая моя встреча с поэзией Пушкина: тетки спе­ ли мне «Буря мглою небо кроет...» и сказали, что это стихотворение написал великий русский поэт Пушкин.

До «Зимнего вечера» поэзия будила во мне более или менее сильные впечатления. Восторг, от которого по спи­ не струйкой бежит холодок, в первый раз вызвал во мне «Зимний вечер».

«Зимний вечер» взволновал меня не только действен­ ностью, светописью и звукописью описания метели в пер­ вой строфе. Мне объяснили, что «добрая подружка» — это няня поэта, Арина Родионовна. Любовь поэта к ня­ не нашла живой отклик в моей душе — душе ребенка, для которого старушка няня была самым родным, по­ сле матери, человеком.

А потом мать прочла мне три описания природы из «Евгения Онегина». Грустью отозвалось в моем сердце пушкинское описание весны. Ведь я уже тогда грустил весною — грустил в предчувствии, что мое любимое вре­ мя года скоро пройдет, что самое радостное в весне — это ее преддверие, когда, «гонимы вешними лучами», бе­ гут «мутные ручьи», а что раз соловей «уж пел», значит, весне не сегодня-завтра конец. Вот так же грустил я, ко­ гда зацветала сирень,— грустил оттого, что каждый день ее цветенья приближал меня к ее увяданью. Вот так же начинал я грустить много позднее в первый же день при­ езда на каникулы. Как ни мучительно нетерпение ожи­ дания, все-таки оно радостнее наступления, потому что, ожидая, еще не думаешь о конце.

Впервые приехав в Пятигорск, я увидел молодого и строгого Лермонтова. Взгляд его устремлен в незри­ мую мне даль. Он ведет с вечностью недоступную наше­ му слуху беседу.

Так вот он какой — тот, что раз навсегда вошел в ме­ ня вместе с Пушкиным, тот, чьи последние песни всегда причиняли мне блаженную боль, тот, кто расслышал звездную мерцающую перемолвь, тот, чьи строфы с оди­ наково скорбной успокоительностью трепещут зеленым певучим трепетом листьев ветвистого дуба или рокочут синим гулом моря («А море Черное шумит не умолкая»)!.. Да, он точь-в-точь такой, каким я его себе пред­ ставлял. И мне хотелось, чтобы он был таким.

После Лермонтова — Некрасов. Я и теперь, как в дет­ стве, вздрагиваю при звуках «Ой, полна, полна коробуш­ ка...», и сердце у меня, как в юности, заходится от ощу­ щения широты русских просторов, от ощущения широты русской души... И от гордости за этого барина, создав­ шего насквозь народную песню...

Двойственное ощущение не покидало меня, когда мне читали и когда я потом уже сам читал Некрасова...

Умер, Касьяновна, умер, сердешная, Умер, и в землю зарыт!

Ведь наскочил же на экую гадину!

Сын ли мой не был удал?

Сорок медведей поддел на рогатину — На сорок первом сплошал!

(«В деревне»)

Или:

«Государь мой! Куда вы бежите?»

«В канцелярию, что за вопрос?

Я не знаю вас!» — «Трите же, трите Поскорей, бога ради, ваш нос!..»

погоде») (« О Что же это мне слышится? Речь встретившихся на улице и разговорившихся крестьянок и петербургских прохожих, без единой поправки и перестановки перене­ сенная Некрасовым на бумагу, или это стихи, но только ни на чьи другие не похожие? Отвечал я себе тогда дру­ гими словами, но смысл их был такой: это разговор, ставший поэзией, и это поэзия, ставшая разговорной.

«...за Некрасовым бессмертие», — с удовлетворением прочел я впоследствии у Достоевского в его заготовках к «Дневнику писателя» за 1877 год.

А потом Фет.

Только тот имеет право на звание поэта, кто, как Фет, показывает нам то, чего мы не примечали, кто как бы подслушал наши тайные мысли, чьи чувства — это и на­ ши чувства, кто говорит и от своего, и от нашего имени, но только так говорит, как мы бы сказать не сумели.

А потом — Кольцов, без которого я с тех пор не мо­ гу себе представить русскую поэзию. Его то жизнерадо­ стные, то заунывные, особенные, «кольцовские» ритмы вошли в меня атласным шелестом ржи, звоном оттачи­ ваемых кос, запахом дымка, которым тянет от чумац­ кого ночлега, сытным запахом зажитка, спорым весельем труда («Раззудись, плечо! Размахнись, рука! Ты пах­ ни в лицо, ветер с полудня!»), бессильной тоской о про­ шлом («Соловьем залетным юность пролетела, волной в непогоду радость прошумела»; «Догоню, ворочу мою молодость!.. Но, увы, нет дорог к невозвратному! Нико­ гда не взойдет солнце с запада!»), кручиной разлуки («На заре туманной юности всей душой любил я ми­ лую...»), кручиной недоли («Разойдусь с бедою, с горем повстречаюсь»).

А дальше — на все гораздый Алексей Константино­ вич Толстой. Я любовался могучими удальцами его бы­ лин. Он покорил меня своими «Колокольчиками»: ведь и я силился уловить, о чем они звенят.

Мне тоже хоте­ лось, задыхаясь от горделивого восторга, славить види­ мый мир, и я славил его устами поэта:

Гой ты, родина моя!

Гой ты, бор дремучий!

Свист полночный соловья, Ветер, степь да тучи!

–  –  –

Еще в молодости, читая баллады и драматическую трилогию Толстого, я не уставал дивиться провидческой историчности его мышления.

А потом — поэзия Бунина.

Его философскую лирику я постиг не скоро. Но пе­ вец «Листопада» сразу стал для меня в один ряд с луч­ шими поэтами-пейзажистами.

И хотя мне было еще да­ леко до заката, как, впрочем, и Бунину, когда он писал «Ночь тепла, светла и золотиста...», я со вздохом повто­ рял за ним эту строчку:

Все как было. Только жизнь прошла!

И уже вспыхивали передо мной тютчевские демоны глухонемые, но пока еще в сумрачной дали, как всегда пересверкиваются зарницы.

Комедия Грибоедова вросла в меня вся. У Грибо­ едова, как и у Гоголя, как и у Островского, иные «отридательные» персонажи не лишены своеобразного коми­ ческого обаяния — тем резче проступает их душевная скверна. И мой глаз тешили блестки добродушного фамусовского юмора.

Я не мог вдосталь насытиться его вкусной, сдобной речью:

...не хочешь ли жениться?

А вам на что?

Меня не худо бы спроситься, Ведь я ей несколько сродни, По крайней мере, искони Отцом недаром называли.

Совсем недавно с удовлетворением прочел, что имен­ но так воспринимал Фамусова — Станиславского зри­ тель Художественного театра. «Пока был... Фамусов на сцене, радостная улыбка не сходила с лица зрителя. Он не переставал наслаждаться», — отмечает H. Е. Эфрос.

И я не судил Чацкого за его донкихотские сражения с ветряными мельницами. В этом его «прании противу рожна» я видел лишнее доказательство грибоедовского сердцеведения: нарываться на споры, не думая о том, убедишь ты или не убедишь, докажешь что-нибудь или не докажешь, лишь бы высказаться, — как это характер­ но для молодости! И ведь недаром Сервантес придал Дон Кихоту комические черты, недаром он так часто ставил его в смешное положение. Недаром Достоевский сделал своего бедного рыцаря «идиотом» з глазах обы­ вательского «благоразумия». И не придай Грибоедов Чацкому безрассудства и опрометчивости, свойствен­ ных влюбленному юнцу, получилась бы плоскостная фи­ гура мольеровского мизантропа. А Грибоедова влекла шекспировская многогранность образов.

Двери в мир русской поэзии XX века отворил мне мой учитель естествознания. Точнее, он познакомил меня с творчеством старшего поколения символистов — Баль­ монта, Брюсова, Федора Сологуба.

Впервые я прочел стихотворение Бальмонта для де­ тей, входившее в хрестоматию «Живое слово»:

Поспевает брусника, Стали дни холоднее, И от птичьего крика В сердце только грустнее.

–  –  –

И когда блеснули звезды дальние, И когда туман вставал в глуши, Лебедь пел все тише, все печальнее, И шептались камыши.

Меня потянуло к Бальмонту. И хотя время многое отшелушило из его чересчур обширного наследия, все же я и теперь, в который раз перечитывая «Безглагольность» («Есть в русской природе усталая нежность...»), «Фантазию», «Я в этот мир пришел, чтоб видеть Солн­ це...», «Я мечтою ловил уходящие тени...», испытываю такое чувство, будто звуковой поток подхватил меня и те­ чет, и влечет, и несет...

Уже в мои студенческие годы я со страхом и трепе­ том признался Багрицкому в своем пристрастии к Баль­ монту.

И вот что, к вящему и радостному своему изум­ лению, услышал в ответ:

— Ну и на здоровье! У Бальмонта уйма дерьма, хоть обозами вывози. Но когда разроешь, попадаются жем­ чужные зерна.

Были же основания у Гумилева говорить о брюсовской нежности! И я узнал сначала нежного и певучего Брюсова, звуками дорисовывающего зримость осенних далей:

Ранняя осень любви умирающей!

Ветви прозрачны, аллея пуста, В сини бледнеющей, веющей, тающей Странная тишь, красота, чистота.

(«Умирание лю бви») А затем брюсовская «Офелия» показала мне, дале­ кому от городских «происшествий», страшный лик доре­ волюционного большого города, равнодушно топтавше­ го людские судьбы.

И еще я увидел тоже ведь печального брюсовского демона — «Демона самоубийства»:

–  –  –

Символический смысл «Качелей» не дошел тогда до меня, но черт, раскачивающий качели, так и впился ког­ тями в мое воображение.

Другие стихотворения Сологуба я тоже воспринимал поверхностно. Пока еще они были для меня однопланны.

Я острой жалостью жалел заблудившегося и выбив­ шегося из сил путника:

В поле не видно ни зги.

Кто-то зовет: — Помоги!

–  –  –

Навеки приворожила меня колдовская «Лунная ко­ лыбельная» Сологуба с ее словесно-ритмико-инструмен­ тальным изображением расходящихся по воде кругов, с ее убаюкивающей однострунностью, оттеняемой переборами внутренних рифм, с шепотной, усыпляющей зву­ кописью последних ее строк:

Я не знаю много песен, знаю песенку одну, Я спою ее младенцу, отходящему ко сну.

Я на ротик роз раскрытых росы тихие стряхну, Глазки-светики-цветочки песней тихою сомкну.

Вглядываясь в родную даль и ширь, я повторял строки из сологубовских «Гимнов Родине»:

Милее нет на свете края, О Родина моя!

...русское сердце тоскует Вдали от родимой земли.

«Конечно, у Сологуба видны декадентские наро­ сты,— думалось мне, — но сердцевина у него здоровая.

Трухлявому декаденту так бы не написать».

Я глубоко верил и верю в поэтический вкус Горького.

И когда я прочел в письме Горького к Сергееву-Ценскому от 30 декабря 27 года, что Горький, сообщая о кон­ чине Сологуба, называет его прекрасным поэтом, а его книгу стихов «Пламенный круг» — книгой удивительной, и — н адол го, мне было отрадно сознавать, что, значит, я, провинциальный медвежонок, не ошибся в высокой оценке лирики Сологуба.

Целый день хохотала сирень Фиолетово-розовым хохотом.

Этот образ из стихотворения Игоря Северянина («Ты не шла») вызвал во мне ощущение фальшивой поты.

Как я ни напрягал воображение, а все же не мог пред­ ставить себе хохочущую сирень, в цвете и запахе кото­ рой мне чудилась задумчивая печаль. Однако дерзость Северянина мне нравилась. Я еще долго потом прини­ мал оригинальничанье за оригинальность. (В прозе так было у меня с Пильняком). В зрелые годы я отвернулся от Северянина — мне претили его салонное позерство и гениальничание. Протекло еще много лет, и я вновь вернулся к нему, хотя и без прежнего увлечения. Вновь запели во мне его особенные ритмы; я не мог не при­ знать, что его работа над словом оставила след в рус­ ской поэзии. Не его ли неологизмы породили есенинские «водь», «бредь», «звень»?

Я рано начал следить за современной поэзией, но приворожил меня тогда пока еще только Есенин. В 26-м году мы с матерью на короткое время съездили в Москву и избегали весь центр, чтобы достать сборник его стихотворений.

Киоскерша на Арбате ответила так:

— Нет у меня Есенина. Он помер и больше ничего не сочиняет.

В конце концов нам посчастливилось.

Стихи Есенина дивили и дивят меня свежей образно­ стью в передаче душевных состояний:

Сердце, тронутое холодком...

(«Не ж алею, не зову, не плачу...»)

–  –  –

И где Есенин, как мне представлялось тогда и в чем я совершенно уверен теперь, бесподобен — это в ощуще­ нии своего духовного и физического родства с животным и растительным миром. Есенин заставил нас посмотреть на животных и на растения иными глазами, потому что 1 Название стихотворений не указывается в тех случаях, когда оно соответствует цитируемой начальной строке.

–  –  –

Задолго до открытия ученых-биологов крестьянский паренек из села Константиново Рязанской губернии по­ чувствовал, что растениям больно:

Режет серп тяжелые колосья, Как под горло режут лебедей.

(«Песнь о хлебе») Я пронес свою любовь к Есенину сквозь глумление над ним критической шатии, сквозь временное охлажде­ ние к нему читателей, сквозь надменное фырканье неко­ торых историков поэзии, которым по другому поводу Вересаев поставил в статье «О книжной пыли...» точный диагноз (сказался врач!): «Склеротическая атрофия всякого живого человеческого чувства».

Впоследствии я нашел могучую поддержку у поэта.

Я довольно часто бывал у Пастернака, подолгу беседо­ вал с ним, вернее — подолгу слушал его. Как-то раз за­ шел разговор о Есенине.

— Мы с ним ругались, даже дрались, до остервене­ ния, — вспоминал Борис Леонидович, — но когда он чи­ тал свою лирику или «Пугачева», так только, бывало, ахаешь и подскакиваешь на стуле.

Мать подарила мне полное собрание сочинений Гого­ ля. Шести лет я впервые очутился на хуторе близ Диканьки, и теперь, когда я время от времени перечитываю «Вечера», они производят на меня точно такое же впе­ чатление — точно такое же и по силе захвата, и по ха­ рактеру воздействия. Колдовство длится все время, пока я читаю «Страшную месть» или «Пропавшую грамоту».

У меня ни на миг не закрадывается сомнение, что так оно и было на самом деле.

Миг еще — и нет волшебной сказки, И душа опять полна возможным.

(Фет, «Фантазия») Сделав после «Вечеров» короткий перерыв, я прочел потом все художественные произведения Гоголя, и ни одна его строчка не показалась мне скучной. Даже не совсем понятные мне и теперь махинации Чичикова не отвратили меня от «Мертвых душ».

И редко кто умел так меня насмешить, как Гоголь, и редко кто умел так перевернуть мою душу, как он:

«Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И редко ко­ му удавалось с такой силой подхватить меня и далеко­ далеко унести на волне поэзии в прозе: «...кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остано* вившийся пешеход— и вон она понеслась, понеслась, по­ неслась!..»

После прозы Гоголя — полная ей противоположность, оказавшаяся, однако, столь же мне близкой: проза Пуш­ кина, такая быстрая во внезапной смелости своих пово­ ротов, в неотвратимости своих водоворотов, никогда не мелеющая, изумляющая не яркостью убора, но складча­ той крутизною песчаных своих берегов. И я, право, не знаю, что я больше любили люблю: «Станционногосмот­ рителя» или «Марью Шонинг», «Капитанскую дочку»

или «Гости съезжались на дачу...», «Пиковую даму» или «На углу маленькой площади...».

В семь лет я прочел «Записки охотника» и долго бре­ дил ими. Наиболее тщательно оструганную палку из та­ буна моих «лошадей» я назвал в честь чертопхановского коня «Малек-Аделем».

Так «Записки охотника» на всю жизнь и остались одной из моих настольных книг.

Недавно в сотый раз перечитывал их и в рассказе «Стучит!», который в детстве читал, замирая от страха, впервые увидел полумрак лунного света. Да ведь отсю­ да ровно один шаг до контрастной живописи Бунина!

А потом тургеневские песни о любви, только не о «торжествующей», но о любви, доверчиво расцветаю­ щей чистым и обильным цветом и убиваемой морозами, о любви неразделенной и затаенной.

— Вы в лунный столб въехали, вы его разбили!

Да разве же это можно забыть? Это живет с тобою, покуда ты жив, как «Я помню чудное мгновенье...» или «Для берегов отчизны дальной...».

А потом Чехов. Я хохотал до колик над «Заблудши­ ми», над «Сиреной», над «Жалобной книгой», над «Пред­ ложением» и «Юбилеем», плакал над «Ванькой» и над «Святою ночью». Непостижимая красота написанного лунным светом «Архиерея» открылась мне много спустя.

А петом — Гончаров с его пушкинским, дневным, сол­ нечным, жизнелюбивым и жизнеутверждающим нача­ лом. Если не считать стоящего на отшибе «Фрегата «Паллада», Гончаров и в природе, и в кругу людей от­ городил себе небольшое пространство, но на этом прост­ ранстве от его внимания не ускользает ничто. Он видит красоту не в романтике, а в повседневности. Не очаро­ ванные дали, а вот эта знакомая, привычная земля, где живут не герои, а простые смертные, вдохновляет его.

Он — живописец воздуха жизни, но преимущественно не грозового, а такого, каким мы дышим обычно. Он воз­ водит житье-бытье на высоту бытия, житейскую про­ зу — на высоту поэзии. А его поэзия — это поэзия не мечты, а действительности. За одно только описание Обломовки, за одну только симфонию ее смеха, за одну только Агафью Матвеевну я рад был поклониться Гон­ чарову до самой земли!..

Девяти лет я выпросил у матери разрешение прочи­ тать лесковских «Соборян». Она разрешила неохотно: не будет ли мне скучно? Ничуть не бывало! Она недооце­ нила.моего влечения ко всему, что шелестит старосла­ вянским узорочьем. Но на «Соборянах» я временно по­ ставил точку. Рублевского письма «Запечатленный ангел»

и, быть может, самая гениальная в своей человеч­ ности вещь Лескова «На краю света» — это еще только ожидало меня.

Зато я невесть сколько раз перечитал «Очерки бур­ сы» Помяловского, восхитившие меня цветистой хитросплетенностью семинарского жаргона и резкой очерченностью типов.

Лев Толстой действовал на меня по-разному: я то от­ ходил от него, то приближался. Так и теперь. Многое потрясает; перед многим останавливаешься, радостно и благодарно изумленный: глядишь на автора «Войны и мира» и «Анны Карениной», как на лесистую гору, закинувшую вершину под облака, и с головы падает шапка; отталкивает, возмущает и отвращает почти весь, за исключением сцен, связанных с Акимом, из «Власти тьмы», «Плодов просвещения», рассказов для народа, написанных с тем невидным искусством простоты, какое доступно лишь гению, и «Живого трупа», толстовец Тол­ стой, назойливый, скучный, обманчиво-страстный, вялый и холодный внутри моралист, концов с концами не сводящий, мыслей своих не додумывающий мыслитель, не­ терпимый к инакомыслящим поборник свободы совести.

За такую оценку мне от многих влетало. И как же я восторжествовал, когда прочел в письме Горького к Сергееву-Ценскому от 15 июля 1927 года: «...я думаю, что он (Лев Толстой. — Н.Л.) родился с разумом ста­ рика, с туповатым и тяжелым разумом, который был до смешного и до ужасного ничтожен сравнительно с его чудовищным талантом».

И в крайнее изумление привели меня оказавшиеся столь же мне близкими слова певицы Плевицкой.

В книге своих воспоминаний «Мой путь с песней» она признается, что «добросовестно и любовно» прочла «Ан­ ну Каренину», «Войну и мир» и другие его художествен­ ные произведения, но невзлюбила Толстого «за его не­ добрую мудрость, за злой старческий ум», которые он проявляет в своих философских трудах: «...всех ругает, все у него злые. Один он справедлив, один он всем судья»1.

Моя мать больше всех писателей мира любила До­ стоевского. Любимая ее книга — «Братья Карамазовы».

Любимый спектакль — «Братья Карамазовы» в Худо­ жественном театре.

Мы и тут сошлись с ней во вкусах.

Мое первое знакомство с творчеством Достоевского произошло, когда мне было восемь лет. Я получил в по­ дарок хрестоматию, в которую входили отрывок из «Записок из Мертвого дома» (сокращенная глава «Ка­ торжные животные») и «Мальчику Христа на елке». При чтении «Мальчика» во мне пробудилось новое чувство, дотоле мной не испытанное, — сострадание. Впервые оно появилось у меня не при столкновении с действительно­ стью, а при соприкосновении с художественным словом.

Одиннадцати лет я прочитал «Братьев Карамазовых».

И, как ни странно, читал не отрываясь. Мне не показа­ лась скучной даже «Легенда о Великом инквизиторе», хотя, разумеется, она тогда проплыла мимо меня как в тумане. Тогда на меня наиболее сильное впечатление произвели история Илюшечки и размышления Ивана Карамазова о страданиях детей.

Любовь к «Братьям Карамазовым» укрепили во мне потом артисты Московского Художественного театра.

Если бы я не видел Леонидова в роли Мити и Качалова Щит. по кн.: Н е с т ь е в И. Звезды русской эстрады, М., Москов­ ский композитор, 1970, с. 161.

в роли Ивана, я бы так отчетливо не представлял себе братьев, какие-то чрезвычайно важные смысловые и эмо­ циональные оттенки в их монологах пропали бы для ме­ ня навсегда. Теперь я смотрю на них уже не только как на героев хотя бы и любимого произведения, а и как на моих близких знакомых. Вся душевная многослойность адвоката Фетюковича так бы и не дошла до меня, если б я не слышал его речи на суде в исполнении Берсенева.

В «Дневнике писателя» за 1876 год есть такие слова:

«Об иных вещах... долго не перестается думать... даже точно вы в них виноваты». Вот именно это ощущение виноватости автора в судьбах героев привлекло меня к Достоевскому, как ни к кому другому из художников слова.

Стараться разглядеть в каждом человеке умственные и душевные богатства — это свойство больше, чем ктолибо из писателей, развил во мне Достоевский. И если это свойство развито во мне далеко не так, как бы мне хотелось, то вина в этом всецело моя. Столь же благо­ творное влияние оказало на меня всепонимающее вни­ мание Достоевского к обиженным и забитым, его уменье вызвать у читателя не дешевые слезы умиления, а стремление незамедлительно помочь ближнему, рас­ шевелить в читателе действенную отзывчивость.

Творчество Достоевского жизнеутверждающе. Это может показаться странным только на поверхностный взгляд. Достоевский ведет читателя трудными, порой — мучительно трудными путями, меж провалов и круч, но— сквозь зло — к добру, сквозь кривду — к правде, сквозь тьму — к свету. Радость Достоевского — выстраданная радость, и тем она для меня ценней и дороже.

Раз отдавшись во власть Достоевского, я за всю мою жизнь не отошел от него ни на шаг. И очень скоро удо­ стоверился, что глаза у Достоевского как-то особенно устроены: от них почти ничто не укрывается ни вдали, ни вблизи; перед ним разверзаются и земля, и небо, и преисподняя. Даль, ширь и глубь того мира, который называется творчеством Достоевского, открывались мне постепенно, при повторных чтениях, и все же так до конца и не открылись.

Кого-кого только Достоевский в себе не вмещает!

Мыслителя, пророка, знатока души человеческой, един­ ственного в русской литературе мастера романической композиции и сюжетосложения, мастера, владеющего секретом занимательности и увлекательности.3 3 Н. Любимов 33 А как он, вопреки тому, что иные писали и говорили о нем, воспроизводит устную и письменную речь!

Зосима и Федька Каторжный, Макар Девушкин и генерал Епанчин, Петр Степанович Верховенский и Кириллов, Макар Долгорукий и Николай Ставрогин, Степан Трофимович и обитатели «Мертвого дома», Рас­ кольников и Порфирий Петрович, Ежевикин и слуга Ставрогина Алексей Егорович, Грушенька и Катерина Ивановна, Федор Павлович и князь Мышкин, госпожа Хохлакова и «верующие бабы» — что ни человек, то осо­ бый речевой мир...

Ко всему прочему, Достоевский — великолепный пей­ зажист.

Этого обычно не замечаешь, оттого что его пей­ заж, как и в прозе Пушкина, сжат до предела:

«Вчерашний дождь перестал совсем, но было мокро, сыро и ветрено. Низкие мутные разорванные облака бы­ стро неслись по холодному небу; деревья густо и перекатно шумели вершинами и скрипели на корнях своих...»

(«Бесы», часть вторая, глава третья.) «Мелкий, тонкий дождь проницал всю окрестность, поглощая всякий отблеск и всякий оттенок и обращая все в одну дымную, свинцовую, безразличную массу.

Давно уже был день, а казалось, все еще не рассвело».

(«Бесы», часть третья, глава третья.) Две-три фразы, но благодаря искусному отбору де­ талей, благодаря точности определения создается целая картина непогожего дня.

Герой повести Виктора Кина «По ту сторону», посвоему обаятельный юноша Безайс, высказывает сужде­ ние о «Преступлении и наказании»: «...сколько разгово­ ров... из-за одной старухи!»1 Ну, а вот меня чрезвычайно интересовали «разгово­ ры о старухе». И меня захватывало не только то, о чем пишет Достоевский, но и то, как он пишет. Достоевскиймыслитель и Достоевский-художиик обладали и облада­ ют для меня равновеликой притягательной силой.

Я охотно читал и читаю пьесы. Издавна одна из са­ мых заветных моих святынь в храме слова — Остров­ ский. Риза на ней вся осыпана драгоценными камнями, и каждый камень по-особому вспыхивает и горит.

Аксаков подманил меня «Аленьким цветочком». «Се­ 1 В инсценировке повести Кина, шедшей в начале 30-х годов в Художественном театре («Наша молодость» С. Карташева), это звучало еще выразительней: «А, это о том, как один студент убил одну старушку. А разговору!..»

мейную хронику» и «Детские годы Багрова-внука»

я прочел в детстве, но потом долго к ним не возвращал­ ся. Оценить по достоинству безыскусственное искусство Аксакова я в ту пору был еще не в силах. И лишь его «Буран» пронесся надо мной с небывалым разнодейст­ венным и многозвучным, шипящим и кипящим неистов­ ством, какого никто, ни до, ни после Аксакова, не запе­ чатлел в прозе.

Могучим, кряжистым, густолиственным деревом вы­ росла передо мной проза Мельникова-Печерского.

Еще старшеклассником я ощутил свою кровную связь с прозой Бунина, но пока только с прозой раннего Бу­ нина, пахнувшей антоновскими яблоками и звучавшей эпитафией усадебному миру, и с прозой Бунина предре­ волюционного. Мне казалось, что в своем деревенском цикле он намеренно сгущает краски. Только «Сверчок»

и «Псальма» всколыхнули мою душу. Сверчков и лир­ ников Родионов я знал, с Родьками не встречался или просто не замечал их. Впрочем, ведь и сам Бунин считал «Деревню» незрелой, мало для него характерной.

У Горького я больше всего любил «На дне», — может быть, потому, что видел его в превосходном любитель­ ском исполнении. Впоследствии я прочитал в письме Горького к Чехову, чтоодин из знакомых Горького назвал «Чайку» «еретически-гениальной пьесой». Именно «еретически-гениальной» представлялась мне тогда и пред­ ставляется теперь пьеса Горького. Это сплошной вызов драматургическим канонам и шаблонам. Уже одно то, что действие происходит в грязной ночлежке, где на на­ рах и на печке валяются — хотя бы и в живописных по­ зах — оборванцы, уже одно то, что «герои» пьесы — босяки, проститутки, воры, пристанодержатели, городо­ вые, что они пьют, ссорятся, ругаются, дерутся на сцене, должно было быть воспринято как «пощечина общест­ венному вкусу». Вдобавок они и дерутся только однаж­ ды, а все больше философствуют. Вдобавок тех, кто вел интригу пьесы, автор в конце третьего действия удалил со сцены, а последнее действие построил сплошь на раз­ говорах и на перебранке Барона с Настей. Словом, ав­ тор сделал как будто все от него зависящее, чтобы «не понравиться» публике, чтобы пьеса не имела успеха.

И вот поди ж ты: на ее долю выпал успех, редкий даже в истории Художественного театра, — успех бурный и прочный.

Меня уже тогда пленила явленная в слове многоликость мира, созданного Горьким. Громозвучное, страст­ ное велеречие Сатина, пахнущая полицейским участком речь «бутаря» Медведева, «босяцкая» речь Барона, на общем фоне которой ярко выступают обороты и отдель­ ные выражения, напоминающие об его аристократиче­ ском прошлом (недаром Лука, имея в виду Барона, за­ мечает: «...барство-то — как оспа... и выздоровеет чело­ век, а знаки-то остаются...» — замечание это точно опре­ деляет не только поведение Барона, но и его язык), речь Насти, у которой жаргон обитательницы «дна» уживает­ ся со словосочетаниями, заимствованными из бульвар­ ных романов в переводе с французского... Чем глубже во все это вчитываешься, тем яснее становится, что худож­ ник слова при помощи одной только прямой речи, не прибегая к описанию и повествованию, способен показать человека во весь его умственный и душевный рост.

И еще два писателя сильно действовали на мое во­ ображение: Короленко и Мамин-Сибиряк, но только не Короленко «для детей и юношества», не автор «Слепого музыканта» и «Без языка», а художник, писавший с натуры Якутию, Ветлужский край, затмение солнца, тюремные нравы. И не автором «Приваловских миллио­ нов » и «Хлеба» зачитывался я, а тем, кто написал порт­ реты «бойцов», одолевающих рассвирепевшую Лену.

Переехав в Москву, я увез в своем внутреннем мире целую сокровищницу словесного искусства, и с течением времени она все обогащалась и обогащалась.

Увлечения, о которых не стоит упоминать, схлыну­ ли — в них я был неустойчив, — а любовь, возникшая на ранней поре и позднее, с годами яснела и крепла.

С иными у меня состоялись в провинции только пер­ вые встречи, многообещавшие, но, в силу необходимости, короткие: что-то случайно, на несколько дней попадет тебе в руки. Радость нерасстанности с поэзией Баратын­ ского, Вяземского, Случевского, с поэзией XVIII века от Ломоносова до Державина, с поэзией Гумилева, Ан­ ны Ахматовой, Эдуарда Багрицкого и позднего Пастер­ нака, с книгами стихов Городецкого «Ярь» и «Перун», с прозой позднего Бунина, Сергеева-Ценского, Шолохо­ ва, Сергея Клычкова, с творчеством Булгакова, радость их обретения, радость их познания, радость ученья у них — эта радость была тогда хоть и не за дальними, а все-таки пока еще за горами.

Впечатления от книг срастались у меня с воспомина­ ниями от жизни сада. Зимой я читал урывками: много времени отнимали занятия в школе и дома. Летом чи­ тал, пока не ослабевало восприятие. И я могу точно ответить на вопрос, когда и где я читал что-нибудь осо­ бенно меня захватившее.

Помню одну позднюю осень. Придя из школы и на­ скоро пообедав, я уходил к двум березам, росшим у са­ мой изгороди, садился на скамейку и в притихшем саду, под усталым осенним небом читал исповедь горячего сердца в стихах, в анекдотах и «вверх пятами», и мой го­ родок оборачивался для меня Скотопригоньевском, из­ городь казалась тем плетнем, у которого встретились братья, и будто уже не Алеша, а я сам слушаю Митю.

Помню раннюю осень. Среди бурно доцветавших свою жизнь астр и георгин я читал драматическую три­ логию Гамсуна об Иваре Карено.

Летом 28-го года мы с матерью прожили недеЛхЮ в Калуге и каждый вечер ходили в городской сад слу­ шать музыку. Оркестр играл на закрытой эстраде.

Как-то мы пришли во время перерыва. Покурив, му­ зыканты заняли свои места. Сухощавый, стройный, под­ тянутый и оттого казавшийся высоким дирижер взмах­ нул палочкой и... и меня точно ветром сдунуло со ска­ мейки. Я подскочил к эстраде. Я чувствовал, как у меня горят щеки, и слышал, как колотится сердце.

Взбушевалась сама стихия страсти. С каждым взма­ хом дирижерской палочки она разливается все шире и шире, взмывает все выше и выше, затопляя темные дали, накрывая фонари и верхушки лип. И вдруг в бушеванье вплетается игривая, задорная, самоуверенная, манящая и дразнящая красная лента звуков... И снова — распахнутый настежь восторг...

Это была увертюра к «Кармен».

И когда я теперь слышу «Кармен», моим глазам представляется калужский городской сад, а когда я в него вхожу, его по-будничному безлюдная, обычно — осенняя, листопадная тишина гремит для меня трубною медью.

И когда я оглядываюсь на минувшую жизнь моей души, она вырастает передо мной садом, осыпавшим меня цветом сирени и яблонь, цветом мыслей, цветом тревог и волнений, цветом звуков и слов.

Если б в моей жизни не было этого городка, этого сада, этой первой встречи с музыкой, то разве я мог бы перевести Пруста, разве я мог бы вжиться в Комбре с его тоже ведь задумчивой, тихоструйной, самобытной красотою, в этот малый мирок, живший жизнью не то­ ропливою, не напряженною, но тем глубже впитывавшей в себя впечатления? И без первой моей встречи с музы­ кой разве мог бы я воспроизвести те отзвуки, какие рож­ дала в душе Свана соната Вентейля?.

. И если б часть окружавшего меня и моего внутреннего мира не со­ ставляла сирень, мне было бы ох как трудно понять, что значило цветение боярышника для Пруста...

Если б я не обходил наши городские базары и яр­ марки от конного ряда до горшечного и игрушечного, если б я не бывал на свадьбах, на праздниках и просто в гостях у знакомых крестьян и не слышал, как они рас­ суждают и рассказывают, как они краснобайствуют и балагурят, если б в мой слух не впивалась меткость их сравнений, образность выражений, сочность и смачность вольнословия, у меня, конечно, опустились бы руки, когда я взялся за передачу монологов и реплик Санчо Пансы с его изречениями, пословицами и поговорками, присловьями и прибаутками, у меня, конечно, опустились бы руки, когда я взялся за воссоздание народного много­ голосья, звучащего в «Гаргантюа и Пантагрюэле» Раб­ ле, герои которого шумно пируют и шумно негодуют.

Если б не моя врожденная и подогревавшаяся во мне моими родными любовь к простонародью и любопытство к нему, я бы не заслужил похвалы мудрейшего истолко­ вателя Рабле Михаила Михайловича Бахтина, так ото­ звавшегося о моем переводе в своей книге «Творчество Франсуа Рабле»: «...благодаря изумительному, почти предельно адекватному переводу H. М. Любимова Рабле заговорил по-русски, заговорил со всею своею неповто­ римой раблезианской фамильярностью и непринужден­ ностью, со всею неисчерпаемостью и глубиной своей смеховой образности».

В пору моей переводческой зрелости я выбирал для перевода наиболее близких мне по духу и по стилевому принципу авторов. Почти все истоки моей любви к ним — опять-таки в моем провинциальном детстве и юности.

В школе, где я учился, преподавательница литерату­ ры обладала талантами педагога, артистки и чтеца.

Перед ней стояла непростая задача: перенести детей крестьян, перенести детей сапожников, столяров, парик­ махеров, почтальонов, страховых агентов из деревенских изб, из городских трехоконных или пятиоконных доми­ шек с геранями и фуксиями на окнах, с ковриками, огибающими «зальцу», из домишек, где — через сени—Зв нужник «с поддувалом», — перенести их во дворец коро­ ля Клавдия из «Гамлета» или графа Альмавивы из «Женитьбы Фигаро», заставить их зажить жизнью гра­ фа Доранта или маркизы Доримены из «Мещанина во дворянстве» Мольера. Нашей учительнице это удавалось.

И в том, что впоследствии меня, как переводчика, потя­ нуло к «Мещанину» и к трилогии Бомарше, «виновата»

в большой мере она. Перенесла она своих учеников и из ласковой даже в самой своей суровости среднерусской природы в выжженную солнцем сухую, знойную Касти­ лию, по которой странствовал со своим оруженосцем Рыцарь Печального Образа (в мои школьные годы «Дон Кихот» целиком входил в программу по литературе для восьмого класса). И у меня тогда же зародилась мечта:

изучить испанский язык единственно для того, чтобы прочитать книгу Сервантеса в подлиннике. А потом скромная моя мечта сменилась мечтой дерзновенной:

заново перевести «Дон Кихота». Мое представление о Сервантесе, как о художнике, разумеется, расширилось и углубилось к тому времени, когда я начал переводить «Дон Кихота». Но в существе своем оно осталось преж­ ним— таким, каким я его себе составил на школьной скамье. Сервантес воплощает мой любимый тип худож­ ника слова — реалиста зоркого и мужественного, обни­ мающего мир всепонимающим взором, пусть иногда гру­ стным, насмешливым, гневным, даже уничтожающим, но свободным от мелкой злобы.

Именно к таким художникам слова меня влечет всю мою жизнь и как читателя, и как переводчика.

–  –  –

Только те переводчики могут рассчитывать на успех, кто приступает к работе, с сознанием, что русский язык победит любые трудности, что преград для него нет.

Вспомним гордые и математически точные слова Ло­ моносова из «Посвящения» составленной им «Россий­ ской грамматики»: по его мнению, русский язык заклю­ чает в себе «великолепие ишпанского, живость фран­ цузского, крепость немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях крат­ кость греческого и латинского языка...».

Сошлюсь и на утверждение Гоголя в «Мертвых ду­ шах»: «...нет слова, которое... так бы кипело и животрепетало, как... русское слово».

Сошлюсь и на слова Герцена из «Былого и дум»:

«...главный характер нашего языка состоит в чрезвычай­ ной легкости, с которой все выражается на нем — отвле­ ченные мысли, внутренние лирические чувствования, «жизни мышья беготня», крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть».

Я окончил переводческий факультет Московского ин­ ститута новых языков. Теорию перевода читал у нас профессор Грифцов. Он же вел семинар по художест­ венному переводу. На каждом занятии он укреплял в нас веру в непобедимость русского языка. Он внушал нам, что русский язык всегда выручит — сами только не оплошайте.

В теоретические дебри он нас не заводил. Он ограни­ чился несколькими вводными лекциями, преподал нам азбуку художественного перевода, а потом уже строил свои занятия с нами так: на лекции вырисовывал твор­ ческий облик французского писателя, раскрывал его сти­ левой принцип и предлагал нам для перевода отрывки из его романа, повести или рассказа. Переводили мы дома, сдавали ему свои тетрадки и листочки, он их чи­ тал, а на следующем занятии разбирал, да так тщатель­ но и придирчиво, что в наш студенческий речевой обиход вошло даже новое слово: «прогрифцовать» чей-нибудь перевод.

Мы учились плавать не стоя на берегу, а барахтаясь в воде. На глубоких местах Грифцов протягивал нам руку. Мы убеждались на деле, что искусство перевода, как всякое искусство, требует изворотливости, что почти каждое правило требует исключений.

Грифцов часто говорил, что нет ничего страшнее серо­ го перевода. Пусть в переводе будут смысловые неточ­ ности, даже грубые ошибки — их легче всего углядеть и устранить. Пусть перевод грешит излишней цвети­ стостью языка. С течением времени вкус и опыт научат убирать лишние мазки. Только не серость! Только не безликость! Он на примерах учил нас уменью отбирать и расставлять накопленные слова, учил улавливать зву­ чащие в них обертоны.

Грифцов лепил из меня переводчика и на лекциях, и на семинаре, и беседуя со мной у себя в кабинетике.

Он обострил во мне чувство слова. Он вышучивал меня, когда я в своих русификаторских увлечениях доходил до комических перехлестов, но тут же оговаривался, что мальчишеское озорство у меня пройдет. Он давал волю клокотавшей во мне и рвавшейся наружу стихии про­ сторечия. Если бы он ставил ей запруды, я не перевел бы ни «Дон Кихота», ни «Гаргантюа и Пантагрюэля».

Вообще мне везло на руководителей и наставников.

На заре моей переводческой юности я мучился над переводом одного латиноамериканского романа. Я па­ совал перед образностью его языка. Мне казалось, что автор «сопрягает» слишком уж «далековатые идеи», что русский язык такого «сопряжения» не выдерживает.

Мне хотелось поубавить огня в метафорах, развернуть их в сравнения. Я поделился своими сомнениями с неутоми­ мым и страстным борцом за истинно художественный перевод Иваном Александровичем Кашкиным.

— Русский язык ничего не боится и в разжевывании не нуждается, — сказал Кашкин. — Дерзость выражения оправдана, если она создает нужное впечатление, нужное настроение. Помните — у Блока — в «Диком ветре»?

Ночь полна шагов и хруста.

Попробуйте разверните эту строку, расчлените ее, от»

делите зрительное впечатление от слухового — пропадет вся ее энергия, пропадет сила ее воздействия на чита­ теля.

В середине 30-х годов я присутствовал при беседе, ка­ кую вел с начинающими писателями прошедший бунин­ скую школу прозаик, автор превосходно написанных по­ вестей и рассказов Глеб Алексеев.

В Глебе Алексееве сейчас был виден писатель. Что-то именно писательское было в его изучающем взгляде, в той впитывающей в себя вдумчивости, с какой он мог, не прерывая, слушать собеседника, слегка склонив голо­ ву набок, пожевывая губами, покуривая, смотря на него сквозь очки и время от времени проводя рукой по сво­ им расчесанным на косой ряд волнистым, серым с про­ зеленью волосам.

• Глеб Алексеев жучил молодежь и за штампы, и за вычуры:

— У вас слова все стертые, как пятаки в сумке у трамвайной кондукторши.

— А когда читаешь вас, то видишь, как с вас льется ручьями пот от усилий быть во что бы то ни стало ориги­ нальным, а вот предметы, явления, которые вы пытаетесь описать, я не вижу.

— Прежде чем поставить слово на место, к нему нуле но приглядеться, в него нужно вслушаться, к нему нужно принюхаться, пощупать его плотность, да еще и на вес прикинуть.

Глеб Алексеев говорил о расстановке слов, об инто­ национном строе, о ритме прозы, как может говорить только писатель, все познавший на опыте. Недолгое его выступление отпечаталось в моей памяти.

Наблюдения над живой разговорной речью, над ее оборотами, отдельными выражениями, над ее интона­ циями можно и должно вести всюду — в вагоне дачного поезда, в учреждении, в учебном заведении, на собрании, на прогулке. Каждый переводчик знает это по себе: зее слова как будто бы найдены, а фраза тем не менее дере­ вянная. Вспомним, как в таких же примерно обстоятель­ ствах выразил эту же мысль наш родственник, наш друг, наш спутник, прохожий на улице,— и мы скажем: «Вот оно! Нашел!» Мы только чуть-чуть переставим те же самые слова, и вот уже звучит нестесненная и несдав­ ленная разговорная интонация.

Чехов называл свою записную книжку «литературной кладовой». Вот такую литературную кладовую хорошо бы завести и переводчикам — завести и пополнять. С по­ мощью этой литературной кладовой наш язык будет непрерывно освежаться. Так легче избежать опасности следования удобному «принципу»: «Штамп хорошо, а два — лучше». «Литературная кладовая» помогает раскрыть перед читателем словесные россыпи подлинни­ ка. Без ее помощи трудно угнаться за его языковым богатством.

Гибкий, многоцветный и точный словарь — одно из необходимых условий успеха переводческой работы. Пе­ реводчик нуждается в огромном запасе синонимов, чтобы было из чего выбирать. А между тем память перевод­ чика имеет свои пределы.

Часто бывает, что мы никак не можем вспомнить ка­ кое-то выражение, а в данном случае оно единственно нужное. Иной раз мы нашли подходящее по смыслу вы­ ражение, но оно нарушает ритм фразы, нарушает благо­ звучие, или оно встречается у нас чуть-чуть выше или чуть-чуть ниже, а между тем у автора повтора нет, мы не имеем права обеднять его язык, следовательно, нам нужно заменить его каким-нибудь синонимом, а синоним, как нарочно, выпал из нашей памяти. А что делать с та­ кими авторами, как Сервантес или Рабле, нанизываю­ щими одну синонимическую вариацию на другую? Вот тут-то нас и выручит наша литературая кладовая, наш словарь, который, конечно, не претендует на научную ценность, но который служит нам постоянным под­ спорьем.

Какая у человека бывает походка? Важная, степен­ ная, чинная, твердая, уверенная, нетвердая, ровная, лег­ кая, торопливая, быстрая, мелкая, подпрыгивающая, танцующая, виляющая, летящая, молодцеватая, упругая, пружинистая, нервная, неуверенная, развинченная, рас­ хлябанная, с развальцем.

А шаг? Большой, широкий, быстрый, торопливый, уторопленный («уторапливает шаг».— Блок. «Двена­ дцать»), неспешный, неторопливый, медленный, тихий, спокойный, укороченный («Санин приблизился к Джем­ ме... укорачивая... шаг...» — Тургенев. «Вешние воды»), мерный, размеренный, четкий, отчетистый, легкий, бод­ рый, тяжелый, грузный.

Вот целая лента глаголов, изображающих бег: бе­ жать, мчаться, духом домчаться, носиться, носиться как угорелый, припуститься, улепетывать, удирать, улизнуть, дунуть, дернуть, унести ноги, дать стрекача, стречка, стрельнуть, броситься врассыпную, броситься наутек, дать тягу, бежать стремглав, во весь опор, во весь мах, во всю прыть, во весь дух, что есть духу, во все лопатки, вихрем, стрелой, со всех ног, опрометью, без оглядки, сломя голову, так, что сверкали пятки.

Дыхание... Короткое, прерывистое, затрудненное, ча­ стое, учащенное, стесненное, тяжелое, шумное, свистя­ щее, ровное, спокойное, легкое.

Румянец, краска... Покраснеть, густо покраснеть, за­ рдеться, вспыхнуть, вспыхнуть румянцем («...бледноели­ цо девочки вспыхивало румянцем». — Короленко. «В дур­ ном обществе»), залиться румянцем, заняться румянцем («...бледное лицо вдруг занялось... румянцем...»— Мамин-Сибиряк. «Между нами»), гореть румянцем («...лицо у нее так и горело румянцем». — Мамин-Сибиряк. «Между нами»). Румянец окрасил («...чуть заметный румя­ нец окрасил ее бледные щеки». — Мамин-Сибиряк. «Че­ ловек с прошлым»); румянец выступил («...на лице ее еще ярче выступил зловещий чахоточный румянец». — Станюкович. «Похождения одного матроса»); румянец проступил на щеках; румянец заиграл на щеках; румя­ нец залил щеки; румянец разлился по лицу; румянец го­ рел (на щеках); румянец во всю щеку; лицо отливало (густым) румянцем. Щеки пылали. Краска покрыла («Легкая краска покрыла его бледные щеки». — Досто­ евский. «Униженные и оскорбленные»); краска заиграла («Краска заиграла на ее бледных... щечках».—Там же);

краска заливала (щеки, лицо); краска разлилась («...краска разлилась по ее лицу». — Достоевский. «Бе­ сы»). Вызвать краску на лицо («...они с л о в а будут...

вызывать краску стыда на лицо ваше...» — Островский.

«Богатые невесты»). Побагроветь, налиться кровью.

Краска сошла, сбежала с лица.

Сои... Спокойный, мирный, безмятежный, сладкий, блаженный, крепкий, глубокий, непробудный, дурной, тяжелый, беспокойный, тревожный. Человек забывается сном, погружается в сон, спит как убитый, спит сном праведника, без просыпу, без задних ног. Человек что-то слышит сквозь сон. Спросонья, впросонках он действует так-то и так-то. Он встает заспанный. Человека долит дремота, клонит ко сну. Сон смыкает глаза, смежает веки, осиливает, пересиливает, одолевает, смаривает, но и не идет к человеку, человеку не спится, сон бежит, от­ летает от его глаз. А то человек борется со сном, гонит сон и от себя и от других, разгоняет сон, осиливает, пе­ ресиливает дремоту, стряхивает ее. Или кто-то или чтото нагоняет, навевает на нас дремоту, сон.

Какой бывает взгляд? Мечтательный, задумчивый, сосредоточенный, ушедший внутрь, остановившийся, от­ сутствующий, невидящий, медленный, неподвижный, долгий, безжизненный, сонный, тупой, пустой, холодный, стеклянный, рассеянный, блуждающий, беглый, поверх­ ностный, быстрый («...она... бросила на меня быстрый к пронзительный взгляд...» — Тургенев. «Ася»), сколь­ зящий («Шатов мгновенным, едва скользнувшим взгля­ дом посмотрел на нее...» — Достоевский. «Бесы»), мгно­ венный («...он обменялся с ним мгновенным взгля­ дом ».— Там же), косой, косвенный (устар.), внима­ тельный, пристальный, упорный, зоркий, пытливый, лю­ бопытный, напряженный, испытующий, изучающий, прощупывающий, оценивающий, пронизывающий, ищу­ щий, цепкий, проницательный, проникающий в душу, тяжелый, вопросительный, ожидающий, выжидающий, недоверчивый, подозрительный, настороженный, сторож­ кий, острый, сверлящий, буравящий, пронзительный («...пронзительные долгие взгляды ее черных глаз».— Достоевский. «Униженные и оскорбленные»), колючий, колющий, жгучий, огненный, равнодушный, безучастный, безразличный, отрешенный, участливый, сочувственный, удивленный, недоуменный, изумленный, надменный, гор­ дый, презрительный, пренебрежительный, уничтожаю­ щий, спокойный, успокоенный, озабоченный, беспокой­ ный, встревоженный, тревожный, испуганный, томный, грустный, печальный, тоскливый, неулыбчивый («Губ нецелованных, глаз неулыбчивых мне не вернуть ни­ когда».— Ахматова. «Вместо мудрости — опытность...»), недовольный, хмурый, суровый, строгий, сердитый, мрачный, угрюмый, неприязненный, враждебный, гроз­ ный, злобный, дикий, бешеный, безумный, исступленный («...остановился Кириллов, неподвижным, исступленным взглядом смотря перед собой». — Достоевский. «Бесы»), отчаянный, страшный, жуткий, улыбчивый (взгляд, гла­ за), смеющийся (взгляд, глаза) (парень «...с добродуш­ но-плутоватыми смеющимися глазами». — Станюкович.

«Вокруг света на «Коршуне»), радостный, счастливый, блаженный, торжествующий, понимающий, заговор­ щицкий, добрый, доброжелательный, приветливый, при­ тягательный, ласковый, нежный, любящий, любовный, восхищенный, страстный.

Некое зрелище представляется, является, открыва­ ется, предносится (арх.) нашему взгляду.

Взгляд активен («...взор ее... и потемнел и забли­ стал...» — Тургенев. «Рудин»). И в то же время взгляд — орудие, средство. Человек волен устремить, обратить, вперить взгляд; задержать, остановить на ком или на чем-либо взгляд, приковать его к кому или к чему-либо, окинуть, охватить, обнять взглядом; простирать взгляд (арх.) («Простри свой взор окрест себя...» — Жуковский.

«Могущество... России»); впитывать, вбирать, впиться взглядом; смерить взглядом, проникать, прощупывать, пронизывать, сверлить, буравить, пронзить, убить взгля­ дом; следить взглядом, проводить взглядом, обменивать­ ся взглядами, поймать на себе чей-нибудь взгляд, бро­ сать, метать взгляды, провести взглядом, провести взгляд; побродить взглядом (Сергеев-Ценский. «Львы и солнце»); облететь взглядом («...Иван Андреевич...

облетел взглядом все ложи второго яруса...» — Достоев­ ский. «Чужая жена...»); блуждать взглядом; скользнуть взглядом, различать, улавливать взглядом. Взгляд не­ произвольно падает. Взгляды людей встречаются (слу­ чайно или не случайно). Порой взгляд не в силах раз­ личать предметы: «...взор мой терялся во мраке»; «Взор теряется в красотах ландшафта»; «...взор мой теряется в бесчисленных красотах видимой мною страны, осве­ щенной вечерним солнцем» (Карамзин. «Письма русско­ го путешественника»).

А сколько чувств выражает лицо и отдельные его черты и как разнообразна статика и динамика выраже­ ний! («Со скучающим выражением лица...»; «С его лица не сходило мрачное выражение»; «Лицо его приняло заботливое выражение»; «Лицо его выражало ужас»;

«Это придавало ее лицу детское выражение»). Человек способен в зависимости от обстоятельств сам придать своему лицу то или иное выражение. Этого мало: ему дано вызывать то или иное выражение на лице когонибудь другого. Человек хочет скрыть свои чувства, а их выражение написано, отражается, изображается на его лице. («Радость изобразилась на его лице». — Пушкин.

«Капитанская дочка»). Выражение лица мгновенно сме­ няется другим («...беззаботное выражение слетает с ли­ ца его...»— Гоголь. «Мертвые души»). В выражении улавливаются оттенки («...в выражении некоторых лиц показалось... что-то двусмысленное...»— Гоголь. «Мерт­ вые души»). Эти оттенки проглядывают (в лице, в гла­ зах, в чертах лица), проскальзывают («Он кинул на ме­ ня взгляд, в котором проскользнуло сомнение...» — Ко­ роленко. «Феодалы»), проступают (в глазах «...ясно проступило выражение ненависти». — Короленко. «Марусина заимка»), прорываются вопреки воле человека.

Порой они только сквозят, угадываются, читаются, ска­ зываются («такая горькая печаль, такая глубокая усталость сказывалась в каждой ее черте...» — Тургенев.

«Первая любовь»), высказываются («Черты лица ее...

по-прежнему выражали искренность чувств и твердость;

но вместо прежнего спокойствия высказывалась какая-то затаенная боль и тревога». — Тургенев. «Яков Пасын­ ков»), означаются («На всех лицах означилась душев­ ная тревога...» — Лажечников. «Басурман»). Выражение может быть сложным, неоднородным и в то же время явственным, на что указывает глагол («На лице солдата выступили изумление, негодование и жалость». — Сергеев-Ценский. «Поляна»). Выражение может быть устой­ чивым и охватывать все черты, на что опять-таки указы­ вают разные глаголы («...лицо... дышало уверенностью и самодовольством». — Короленко. «Феодалы»); лицо, глаза светятся тем или иным чувством, по всему лицу разливается то или иное выражение.

А сколько оттенков в русском смехе! Смеяться, рас­ смеяться, посмеиваться, усмехаться, хихикать, прыскать, фыркать, расхохотаться, хохотать во все горло, смеяться до упаду, трястись от хохота, надрывать животы от хо­ хота, покатиться со смеху, заливаться хохотом, помирать со смеху, лопнуть от смеха, смех разбирает, смех душит, раздаются взрывы хохота, раскаты смеха, дружный смех, неудержимый смех, громовой хохот.

А улыбка? Ведь какая малость! — восклицает в «Стихах в честь Натальи» Павел Васильев.

Э, нет, совсем не малость! Каких только нет в русском языке обозначений для улыбки и для ее проявлений!

Судите сами... Полуулыбка, слабая улыбка (монах «...слабо улыбнулся». — Чехов. «Черный монах»), от­ крытая улыбка, широкая, задумчивая, странная, груст­ ная, печальная, горькая улыбка (усмешка); кривая улыбка (усмешка); довольная, радостная, счастливая, блаженная. Улыбка показалась на устах, появилась, тронула губы («Чуть заметная равнодушная усмешка...

тронула губы Ивана...» — Булгаков. «Мастер и Марга­ рита»), улыбка играла на устах, блуждала по лицу, светилась (в каждой черте), не сходила с лица, с губ.

Человек «...морщит лицо в улыбку...» (Чехов. «Полииька»). Лицо расплылось в улыбку; «...улыбка его раздви­ галась все более и более... и... переходила в смех». (До­ стоевский. «Подросток»); «...обида... раздвинула ее губы в улыбку» (Глеб Алексеев. «Лукреция Сигарева»);

улыбка растекается по лицу; человек распускает по ли­ цу улыбку: «Лицо распускалось в улыбку» (Мамин-Сибиряк. «Вокруг ракитова куста»); «...губы сложены в грустную улыбку» (Чехов. «Живая хронология»);

«Приторно-лукавая улыбка растягивала ее ввалившиеся губы...» (Тургенев. «Ася»); человек весь растаял в улыб­ ке; улыбается во все лицо; «...рот его раскрылся в улыб­ ке» (Глеб Алексеев. «Грибок»); губы скривились в улыб­ ку; «...усмешка кривила его губы» (Достоевский.

«Братья Карамазовы»); «...усмешка искривила его рот...»

(Булгаков. «Мастер и Маргарита»); «Бессонов скривил усмешкой... губы...» (Ал. Н. Толстой. «Хождение по му­ кам. Сестры»); «...горькая усмешка скользнула по его губам» (Тургенев. «Накануне»); «Злая усмешка дергала ее губы» (Ал. Н. Толстой. «Гиперболоид инженера Га­ рина»). Человек вызывает на свое лицо улыбку («Сде­ лав над собой видимое усилие, она вызвала на лицо улыбку...» — Лесков. «На ножах»); с улыбкой, с улыбоч­ кой, с усмешкой, с усмешечкой, с ухмылкой, с ухмылоч­ кой; улыбаться, усмехаться, ухмыляться, осклабляться, согнать с лица улыбку, смахнуть с лица улыбку, убрать с лица улыбку («...улыбку он убрал с лица». — Булга­ ков. «Белая гвардия»), «...улыбка исчезла с его лица...»

(Лев Толстой. «Анна Каренина»); «Улыбка постепенно сползла с его лица... (Булгаков. «Театральный роман»);

«Это известие согнало улыбку с лица Ивана Василье­ вича» (там же).

Явления природы.

Тучи, облака...

Небо в облаках, в тучах, небо нахмурилось, небо пасмурное, ненастное, грозовое, нашли облака, находит, надвигается, нависает туча, тучи наплывают, ходят, пол­ зут, тянутся, застилают небо, туча раскинулась по все­ му небу, обложила все небо.

Дождь... Мелкий, частый, спорый, крупный, сильный, проливной, обложной. Дождь собирается, накрапывает, моросит, идет, пошел, полил, хлынул, шел не переста­ вая, брызжет, побрызгал, припустил, разошелся, заря­ дил, дождит, льет, поливает, льет ливмя, как из ведра, лупит, перепадают дожди.

Свет...

Свет обливает («...утро... обливало... светом всю при­ роду».— С. Т. Аксаков. «Воспоминания»); заливает («...солнце... залило багровым светом... стену...» — Ал. Н. Толстой. «Миссионер»); льет («Из окон льет яр­ кий солнечный свет». — Чехов. «Горе»); льется («Сквозь цветные стекла больших окон... лился... свет».— Булга­ ков. «Мастер и Маргарита»); вливается («...в мою ком­ нату утром вливалось солнце...» — Константин Коро­ вин. «Меценат»); изливает, разливается («От лампы...

по комнате разливался колыхавшийся свет». — СергеевЦенский. «Дифтерит»); хлынул; затопляет («...солнце затопляло всю рощу сильным, хотя и не ярким све­ том...»— Тургенев. «Затишье»); ложится («Зеленый свет ламщочки... ложится на дешевую мебель...» — Чехов.

«Необыкновенный»); лежит («...свет лежал на лозах, на... тычинках, на... земле... и на... стене...» — Тургенев.

«Ася»); падает («В большие окна... яркими полосками падал... свет». — Мамин-Сибиряк. «Великий грешник»);

струится («Пусть струится над твоей избушкой тот ве­ черний несказанный свет». — Есенин. «Письмо матери»);

отливает, переливает, переливается, теплится, мерцает, дрожит («...звезды... мерцали и переливались...». — Ко­ роленко. «История моего современника»; «...вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе...» — Куприн. «Юнкера»); золотит, позлащает, озлащает, оба­ гряет, серебрит («Солнце... золотило верхушки... ле­ сов...»— Короленко. «Река играет»); проникает, прокра­ дывается («...в щель неплотно сдвинутых гардин прокра­ дывался луч света...» — Короленко. «Детская любовь»);

просачивается, проступает, прорезывается, пробивается («Из... отворенной двери... робко пробивается свет». — Чехов. «Живая хронология»); выхватывает («...случай­ ный луч света выхватывал... фигуры Нимф и Амуров». — Короленко. «История моего современника»); просвечи­ вает, прорывается («...окно было завешано... тряпками, сквозь которые... прорывался полусвет наступающего вечера». — Короленко. «Яшка»; «...сквозь зеленые ветви молодых берез просвечивало солнце». — Лев Толстой.

«Детство»); пронизывает («...солнце... пронизывало креп­ кими косыми лучами... слегка подмерзшие стекла в ок­ нах».— Достоевский. «Записки из Мертвого дома»).

А сколько еще в русском языке световых глаголов и эпитетов! Светить, светиться («...окна... светятся крас­ ными огнями сквозь закоптелые стекла...»— Гиляров­ ский. «Москва и москвичи»); освещать, озарять, свер­ кать, блестеть, блестеть переливчато («...окна домов блестели переливчато...» — Тургенев. «Вешние воды»), лучисто («...глаза... блестели лучистым, ярким бле­ ском».— Лев Толстой. «Война и мир»); поблескивать, зажигать отблески, сиять, лучиться, искриться («...солнце искрилось в... морозных окошках». — Ал. Н. Толстой.

«Детство Никиты»); пылать, гореть, пламенеть, рдеть, излучать, изливать, отсвечивать («...в лужицах отсвечи­ вали первые лучи...» — Чехов. «Печенег»; «Темная жид­ кость колыхалась... отсвечивая зеленым блеском». — Куприн. «Юнкера»; «В полутьме что-то тускло отсвечи­ вало». — Булгаков. «Мастер и Маргарита») ; отсвечи­ ваться («...огонь... отсвечивается в речке...»— Гоголь.

«Пропавшая грамота»); играть (солнце «...заиграло...

4 Н. Любимов на золоченых шпилях церквей...» — Салтыков-Щедрин.

«Губернские очерки»).

Эпитеты: мерцающий, теплящийся, светящийся, све­ тозарный, светоносный, сияющий, осиянный, сверкаю­ щий, блестящий, блистающий, блистательный, лучистый, лучезарный, искрящийся, искристый, огненный, огнистый, пламенеющий, пламенный.

В свете, в свету, в блеске, под лучами, в лучах, в пла­ мени, на пламени...

«...мы ехали... в холодном, прозрачном и колеблю­ щемся свете метели» (Лев Толстой. «Метель»); «Никита подошел к... окну, в свете которого блестели перепархи­ вающие снежинки...» (Лев Толстой. «Хозяин и работ­ ник»); «...в металлическом свете газового фонаря сы­ пался дождь...» (Бунин. «Таня»); «...лицо его... появля­ лось в свете молний...» (Ал. Н. Толстой. «Приключения Растегина»); «...увидал в неярком свете, падающем из окон станции, свои ковровые сани, своих лошадей...»

(Лев Толстой. «Анна Каренина»); «...я близко видел в звездном свете ее... лицо» (Бунин. «Осенью»); «...пошла по гостиной, в свете зимней, желтой зари...» (Бунин.

«Таня»); «Все в свету поднялись Апеннины...» (Случевский. «Monte Pincio»); «...кружились в свету зарева ро­ зовые голуби» (Ал. Н. Толстой. «Неделя в Туреневе»);

«Обоз скрылся... в блеске низкого вечернего солнца...»

(Бунин. «На край света»); «...крыши домов, блестящие...

в лучах солнца...» (Лев Толстой. «Анна Каренина»);

«...копья и бердыши сверкали в лучах восходящего солн­ ца» (Ал. К. Толстой. «Князь Серебряный»); «...в розовых лучах солнца разливается песня жаворонка» (Констан­ тин Коровин. «На большой дороге»); «...на рассвете,в ко­ сых золотых лучах утреннего солнца, она... вдруг... по­ хорошела...» (Куприн. «Колесо времени»); сучья «резко зачернелись... на внезапно вспыхнувшем пламени...»

(Тургенев. «Бежии луг»).

В свете есть множество полутонов, отливов, перели­ вов и переходов.

Куприн в «Колесе времени» углядел «розовый нежный оттенок, который бывает на перьях фламинго перед переходом в белый цвет».

В 40-м году Корней Иванович Чуковский повелитель­ ным тоном советовал мне каждый год перечитывать Бунина. Я следую его совету неукоснительно. Одна лишь световая гамма Бунина заслуживает пристального внимания.

Проследим за временем дня.

Засветло (пока светло). Сумерки. Сумерки сгущались (Достоевский. «Бесы»), сгустились («Густеет сумрак». — А. Н. Майков. «Ночь на жнитве»); «...сгустились сумер­ ки» (Гоголь. «Мертвые души»). Сумерки спускались, ло­ жились. День склонялся к вечеру, вечерел («День уже вечерел...» — Лажечников. «Последний Новик»). Вече­ рело, завечерело. Перед вечером, под вечер. Смеркалось, смерилось. Темнело, стемнело, свечерело («День свечерел...» — Некрасов. «Уныние»). Полусвет вечерней зари («...весь этот лесной край был погружен в... ожидание ночи. Зыбкий полусвет таял...» — Бунин. «Маленький ро­ ман»). Дрожащий полусвет (Лев Толстой. «Набег»). За­ темно (пока не рассвело). Рассвет. Восход солнца. Заря занимается. Брезжит свет зари («...утренняя заря чуть брезжила...» — Бунин. «Тишина»; «...едва забрезжил свет...» — Чехов. «Невеста»; «...на небе чуть брезжило».— Чехов. «Три года»). Полусвет утренней зари. Заря заня­ лась. Светает. Рассвело. Солнце взошло. Ободняло, ободнялось («На улице совсем ободнялось...» — Бунин.

«Безумный художник»). Заря вечерняя, «...заря полнеба обнимала» (А. Н. Майков. «Машенька»). Заход солнца.

Закат. Заря угасала. «Свет заката еще брезжил...» (Бу­ нин. «Птицы небесные»). Солнце садится. Солнце село.

Солнце зашло.

Разумеется, «литературной кладовой» ограничиваться нельзя. Русский язык бесконечно богаче не только до­ машних «литературных кладовых», но и всех толковых и бестолковых словарей вместе взятых. Его не вмес­ тить ни в какие берега. Словарь, составляемый пере­ водчиком,— это его «прожиточный минимум», не более.

Я приведу два примера той службы, какую мне сослу­ жила моя «литературная кладовая».

В «Госпоже Бовари» Флобер описывает, как Эмма и Леон целый день ездили в карете. В этом месте он развертывает перед читателем длинную ленту синоними­ ческих глаголов — их у него восемнадцать. В моем пе­ реводе: карета «...пустилась в путь, двинулась, минова­ ла; кучер осадил лошадь, лошадь рванула, галопом примчалась; выехав, затрусила; извозчик погнал лошадь;

экипаж ехал, понесся, в третий раз остановился; снова тронувшись с места, покатил, поднялся, пролетел; каре­ та повернула обратно, карета колесила».

Доде в романе «Сафо» создает звуковую картину 4*.5!

пробуждающегося Марселя. Вот как я попытался ее воссоздать:

«Под самыми его окнами выставленный на чистом воздухе товар продавца птиц — попугайчики и разные другие гости с островов, сидящие в поставленных одна на другую клетках, приветствуют занимающийся день ласкающим слух немолчным гомоном дремучего леса, а затем, с течением дня, их голоса заглушает и покрыва­ ет шум работ на пристани...

Это смутный гул, в который сливаются брань на всех языках, крики лодочников, носильщиков, продавцов ра­ кушек, буханье молотов в доке, скрежет лебедок, звон­ кий стук рыболовных судов, ударяющихся бортом о при­ стань, бой склянок, пыхтенье машин, мерный шум насо­ сов, кабестанов, плеск выкачиваемой из трюмов воды, фырканье вырывающегося пара, это грохот, отражаемый и усиливаемый водной равниной, откуда по временам доносится хриплый вой, дыхание морского чудовища — дыхание трансатлантика, выходящего в открытое море».

Когда я перевожу какого-нибудь автора, я всегда стараюсь найти ему некое хотя бы приблизительное со­ ответствие в русской литературе. Это вовсе не значит, что я призываю самого себя или кого-либо «делать под», — я ищу точку опоры. Когда я переводил роман Мопасса­ на «Милый друг», я перечитал всего Чехова. Я не «ук­ рал» у Чехова ни одного выражения. Я учился у него той сжатости, которая роднит его с Мопассаном. Когда я переводил «Коварство и любовь» Шиллера, я перечи­ тал драмы Лермонтова и отдельные главы из «Унижен­ ных и оскорбленных», «Идиота» и «Братьев Карамазо­ вых» (встречи соперниц).

У Боккаччо есть одна стилевая особенность, которую он сам не устает подчеркивать. В послесловии к «Дека­ мерону» мы находим такие строки: «...любую неприлич­ ную вещь можно рассказать в приличных выражениях, и тогда она никого не оскорбит...» И точно: в подавляю­ щем большинстве новелл, из коих состоит «Декамерон», есть рискованные, порой даже крайне рискованные си­ туации. Но в отличие от Рабле, рубящего сплеча и ста­ вящего все точки над «i», Боккаччо рассказывает о ве­ щах неприличных в самых изысканных выражениях. Чем рискованнее положение, тем сентиментальнее, тем поэ­ тичнее становится его лексика, тем учтивее становятся его перифразы. И тут он убивает двух зайцев. Он отво­ дит от себя упреки в неблагопристойности и создает дополнительный комический эффект благодаря контрасту между низменностью положений и высоким стилем.

Как же я настраивал себя на этот нарочито томный и чувствительный лад? У кого мне было тут поучиться?

Ну конечно, у русских писателей XVIII — начала XIX ве­ ка. И вот я, переводчик «Декамерона», перечитал лирику и трагедии Сумарокова, лирику Хераскова и Богдано­ вича, трагедии Княжнина, лирику Капниста, Муравьева, «ирои-комические» поэмы, трагедии и лирику Василия Майкова, лирику и повести Карамзина, лирику Дмитрие­ ва, Нелединского-Мелецкого, В. Л. Пушкина, прозу и раннюю лирику Жуковского.

Здесь только надо знать край, да не падать: мы мо­ жем и должны вбирать в себя языковую атмосферу того или иного автора, той или иной эпохи, но нельзя заим­ ствовать выражения, характерные именно для данного автора, им введенные в литературный и речевой обиход.

В одном переводе с испанского, вышедшем в 1934 году, я прочитал: «Лукавый царедворец». Это воспринималось как не заданная оригиналом цитата из пушкинского «Бориса Годунова». В рукописи моего перевода «Дон Кихота» один из персонажей говорил о другом, что у него «рыльце в пушку». По счастью, уже читая верст­ ку, я вспомнил, что это не народное выражение, а выра­ жение Крылова, к тому же сращенное с сюжетом одной из его басен. А переводя того же «Дон Кихота» и ища наиболее точного эквивалента для некоторых повество­ вательных приемов Сервантеса, я уже с полным правом воспользовался повествовательными приемами, общими для целой эпохи в русской литературе (конец X V III— первая половина XIX века): «В таких и тому подобных полезных и приятных разговорах прошло время до обе­ да»; «Но возвратимся к нашей повести». Эти словесные формулы принадлежат всем и никому в частности.

Разумеется, ряда трудностей, возникающих у писате­ лей оригинальных, для переводчика не существует. Но у него есть и свои трудности, и какие трудности! Мыслим оригинальный писатель, облюбовавший себе определен­ ную область. Переводчика судьба перебрасывает из од­ ной среды в другую, из одного круга жизни в другой.

И тут опять-таки переводчику в первую голову должно пригодиться знание жизни. Но поскольку переводчик, как, впрочем, и писатель оригинальный, не в состоянии перепробовать самые разные профессии, то и тут ему могут пригодиться не только рассказы бывалых людей, не только советы специалистов, но и произведения рус­ ских писателей, причем иногда даже второстепенных.

Когда я еще делал первые робкие шажки в переводе, я обратился с вопросом, относящимся к истории фран­ цузской литературы XV века, к пушкинисту Борису Вик­ торовичу Томашевскому. Он ответил на мой вопрос «с ходу».

Я не удержался от восклицания:

— Как много вы знаете!

В голосе Бориса Викторовича, возразившего мне, самый изощренный слух не уловил бы ложной скромно­ сти, унижения паче гордости.

Он ответил мне серьезно, даже, я бы сказал, строго:

— Напрасно вы так думаете. Я знаю совсем не мно­ го. Я только твердо знаю, чего я не знаю, и обычно знаю, где найти то, чего я не знаю.

Это необходимое знание приобретается нелегко, но, приступая к новой работе, я всякий раз вспоминаю слова Томашевского и руководствуюсь ими.

Когда я переводил эпизоды из «Дон Кихота», свя­ занные с охотой, я перечитал не только знаменитую сцену охоты в «Войне и мире», не только «Медвежью охоту» и «Псовую охоту» Некрасова, но и охотничьи рас­ сказы Мея.

Иногда наши помощники — русские писатели — про­ делывают в нас какую-то тайную, до поры до времени не ясно сознаваемую нами работу. Описание картины Эльстира из третьей части эпопеи Пруста («У Германтов») далось мне сравнительно легко. Когда же я уяснил себе причину этой относительной легкости, то опять по­ мянул добром мой родной городок и его обитателей.

Маслобойщик и огородник, чей залоснившийся полушу­ бок до того приторно пахнул постным маслом, что, когда я стоял рядом с ним, у меня мгновенно пересыхало нёбо, точно я объелся сладкого, указал местной интел­ лигенции на роман Сергеева-Ценского «Обреченные на гибель», печатавшийся в «Красной нови» за 27-й год.

В романе подробно описана картина художника Сыромолотова. Роман я перечитываю постоянно. И описание картины Сыромолотова все время звучало во мне, пока я переводил описание картины Эльстира. В сюжетах и в композиции этих картин ничего общего нет. Общее — в ритме, в смене глагольных форм, соответствующей смене мотивов в картинах. Это довольно частый случай пе­ реклички совершенно разных талантов. Ценский в пору работы над своим романом (закончил он его в 23-м году) не имел возможности читать Пруста. И все же его опи­ сание созвучит с прустовским. Бунин признался про­ фессору Бицилли, что прочел Пруста после окончания «Жизни Арсеньева» — «и даже испугался: да ведь в «Жизни Арсеньева»... немало мест совсем прустовских!»

Мне почти не приходилось слышать, как говорят немцы на ломаном русском языке. А между тем я должен был найти соответствие ломаному французскому языку Вильгельма из «Преступной матери» Бомарше. И тут мне пришли на помощь два русских писателя: Лев Тол­ стой с его Карлом Иванычем из «Отрочества» и Бул­ гаков с его генералом фон Шраттом из «Дней Турби­ ных». «Дни Турбиных» тогда еще в печати не появились, но я видел их в Художественном театре шесть раз, и самые характерные, обращенные к Скоропадскому реплики Шратта, благодаря совершенному исполнению этой роли Станицыным, мне запомнились: «...мы сейчас перехватали сведения... на вашей светлости есть приго­ вор. Он есть весьма печален... Повиэсить».

Вильгельм из «Преступной матери» в моем переводе говорит Фигаро:

«— Мне, сутарь, ошитать в ваше общество есть нефосмошно, мой каспатин никак не шелайт, кланусь ше­ стью... он меня будет прогоняйт в три шея».

Во второй книге «Гаргантюа и Пантагрюэля» (глава VI) некий лимузинец безбожно коверкает французский язык, латинизируя его, и этим приводит в бешенство Пантагрюэля.

Я назвал в числе моих с детства любимых книг «Очерки бурсы» Помяловского. Тут всякие «лошадендус свалендус с мостендус» пригодились мне и как перевод­ чику.

Проторила мне дорожку и Щепкина-Куперник в переводе последней интермедии из мольеровского «Мнимого больного»:

Медицина иллюстриссима!

Лишь одним своим названием, Сиречь наименованием, Совершантур чудесбрум, Позволентур народбрум Всевозможнейших родбрум, В ус не дуя, жить годбрум,

В моем переводе лимузинец изъясняется так:

«—...мы... располагаемся в тавернах, уплетандо от­ менные баранусовые лопаткусы, поджарентум кум петруцка».

«— Однакорум поеликве мамона не пополнирует ни на йоту моего кошелкабуса, я редко и нерадиво вспомо­ ществую той голытьбарии, что ходит под окнами, молендо подаяниа».

«— Гению моему несродно обдираре, как выражает­ ся этот гнусниссимный сквернословус, эпидермный по­ кров с нашего галликского вернакула — вице-версотив, я оперирую в той дирекции, чтобы и такум и сякум его обогатаре».

В романе Пруста «Под сенью девушек в цвету» ху­ дожник Эльстир часто мыслит вслух о своем искусстве.

При воспроизведении его мыслей и наблюдений я обра­ щался к трудам искусствоведов, главным образом — М. В. Алпатова, к «Давним дням» Нестерова, к воспоми­ наниям Константина Коровина, к воспоминаниям и ста­ тьям Рериха.

Главы XXIV и XXV книги «Гаргантюа и Пантагрюэ­ ля», где происходит своеобразный шахматный турнир, мне помог перевести шахматист. Все эпизоды из романа Лану «Когда море отступает», связанные с автомашина­ ми, с их устройством и движением, отредактировал мне автор книги «Как работает автомобиль» доктор техни­ ческих наук Б. В. Гольд. Пруст был человеком всесто­ ронне образованным: когда ему нужно было подобрать сравнение, он часто заглядывал в область математики.

Тут меня выручал доктор физико-математических наук В. А. Успенский.

С проблемой словарного состава тесно связана про­ блема типизации. Мне могут возразить: «Но ведь пере­ водчики не создают типов. Эта часть трудностей убрана с их дороги». Нет, не убрана. Тип нам не дан, а в боль­ шой мере задан. Мы не обдумываем типы, но мы их сло­ весно воссоздаем на нашем родном языке. От того, на­ сколько бережно и точно переводчик воспроизведет ав­ торскую характеристику того или иного персонажа и его характеристику речевую, его прямую речь, зависит сте­ пень типичности образа, каким он предстанет в переводе.

Положим, кто-нибудь из нас задумал бы перевести на любой язык рассказ Чехова «Унтер Пришибеев» и не сумел бы передать особенности его языка, не подо­ брал бы для них соответствующих выражений: «Ста­ ло быть, по всем статьям закона выходит причина атте­ стовать всякое обстоятельство во взаимности». Если мы в переводе сотрем жаргон Пришибеева, мы тем самым умалим степень типичности этого образа, то есть, по существу, извратим данное социально-историческое яв­ ление.

Самое трудное в переводе «Свадьбы Кречинского»— это язык Расплюева, впитавший в себя жаргон завсегда­ таев игорных притонов, жаргон матерых шулеров, жар­ гон городского отребья. В нем нет-нет да и пробьется народная струя. Порой в нем слышатся отголоски цер­ ковных песнопений, отзвуки «сердцещипательных» ро­ манов и романсов. В него проникают и «красоты» бар­ ского слога. И вот если этот сплав превыспренной витийственности с озорством просторечия и с жаргоном уголовного сброда в переводе не засверкает, то это уже будет не Расплюев, а его тень.

Вслед за переводимым автором переводчик должен так строить речевую характеристику героя, чтобы сквозь его речь читатель видел его самого, угадывал жесты, какими он ее сопровождает, выражение его ли­ ца, его душевное состояние.

Переводчикам частенько приходится, как выразился в «Домике в Коломне» Пушкин, вербовать свою сло­ весную рать из мелкой сволочи.

Конечно, если переводчик вложит вульгаризм в уста леди Мильфорд из «Коварства и любви», то он исказит ее образ, а вульгаризмы в устах музыканта Миллера, вышедшего из простонародья, вполне уместны, ибо именно так он говорит у Шиллера.

Когда редактор однотомника произведений Шиллера Николай Николаевич Вильмонт прочитал в машинопи­ си мой перевод «Коварства и любви», у него возникла ко мне одна серьезная претензия. По его мнению, кото­ рое я потом вполне разделил, я неверно воспроизвел ре­ чевую характеристику фрау Миллер.

Выразил эту пре­ тензию Вильмонт с присущей ему своеобычной образно­ стью:

— Вы Домну Пантелевиу превратили в Огудалову.

Что он хотел этим сказать?

Что в моем переводе вместо мещанки, условно обо­ значенной Вильмонтом именем и отчеством матери Негиной из «Талантов и поклонников», появилась хоть и захудалая, но барыня, которую опять-таки условно обозначил Вильмонт фамилией матери Ларисы из «Бес­ приданницы».

Я понял, где корень моей ошибки: в устойчивости детских впечатлений. В детстве я видел «Коварство и лю­ бовь» в исполнении провинциальных артистов. Актриса играла фрау Миллер барыней, и этот образ так прочно укрепился в моей памяти, что я не обратил внимания на то, что фрау Миллер у Шиллера так и сыплет простона­ родными выражениями. Я еще раз вчитался в «Ковар­ ство» — и «переписал» почти всю эту роль.

И нельзя затушевывать прозаизмы и вульгаризмы, когда автор сознательно вводит их в поэтический кон­ текст. В таких контрастных сочетаниях прозаизм или вульгаризм, оттеняя «высокое» слово, повышает его эмоциональный накал и в то же время сам загорается поэтическим светом.

Писателю-переводчику, как и писателю оригиналь­ ному, вредно замыкаться в своем цехе. Все «впечатле­ нья бытия», все виды искусства приходят ему на по­ мощь — стоит только прибегнуть к ним. Я впервые по­ чувствовал, какое мощное изобразительное средство — светотень, не углубившись в чтение книги и даже не в картинной галерее, а в театре. Это было, когда я впер­ вые смотрел «На дне» в Художественном театре. Луку играл Москвин.

Я ожидал, что сейчас выйдет благостный праведник, нечто среднее между старцем Зосимой и Акимом из «Власти тьмы», а увидел юркого старичка, с умными, хитренькими, бегающими глазками, в глубине своей за­ таившими и свет доброты, и темное, отнюдь не правед­ ное прошлое. Чем бойчее, чем плутоватее в своей наход­ чивости был москвинский Лука в повседневном общении с людьми, чем большей «шельмой», как называет его Барон, он себя с ними выказывал (а ведь он беспаспорт­ ный, и ему все время надо быть начеку), тем ярче вы­ делялись моменты душевной его просветленности, ду­ шевной его тишины.

И еще — как бы оживший портрет Рембрандта: Лео­ нидов в роли Лопахина из «Вишневого сада».

Леонидов рассказывал Сулержицкому, как на одной из репетиций «Вишневого сада» в перерыве Чехов подо­ шел к нему и сказал:

«— Послушайте, — он не кричит, — у него же жел­ тые башмаки.

Потом показал на боковой карман и сказал:

— И тут много денег».

Видимо, Леонидов раз навсегда проникся этим ха­ рактерным для Чехова замечанием.

В течение первых двух действий мы видели степен­ ного, солидного воротилу, с невеселым взглядом все из­ учающих глаз, сдержанного, редко теряющего хладно­ кровие (чего ему волноваться, когда все идет как по маслу?), неспешного в движениях и походке, знающего себе цену, но и, как умный человек, сознающего свои слабости, от своих отставшего, а к чужим не приставшего и отлично это понимающего, умеющего себя держать со скромным достоинством в присутствии «благородных», выдающего свою недостаточную отесанность лишь ма­ ханием рук да оборотами речи, удачливого в денежных делах и «недотепу» в делах сердечных.

И на этом фоне тем резче означался центральный эпизод его роли, когда он в третьем действии возвращал­ ся с торгов, хмельной не столько от выпитого коньяка, сколько от удачи. Тут только в нем просыпался кулак, да и то не сразу. Первое время он словно бы еще стеснялся своего успеха, ему жаль Любовь Андреевну. И все же его прорвало.

— Я купил! — трубит он свою победу.

Все, что в нем есть грубого, стяжательского, жадно­ го, хлынуло сейчас наружу. И вот он, глядя в зритель­ ный зал завораживающе страшными глазами, размахи­ вая руками так, словно хочет что-то еще заграбастать, слегка развинченной походкой направляется к аван­ сцене.

— Боже мой, господи, вишневый сад мой! — кричит он в остервенелом своем ликовании.

В каждом его слове слышалось упоение, предвкуше­ ние ударов по деревьям, предвкушение гибели «беспо­ лезной» красоты во имя наживы. И в то же время слы­ шался надрыв, слышалась сумятица, как сказал бы Го­ голь, «поперечивающих себе» чувств, ощущение омраченности праздника.

Внезапно взгляд Лопахина — Леонидова падал на плачущую Любовь Андреевну, и куда делся рыкающий зверь! Ведь Лопахин еще так недавно признавался ей, что любит ее, «как родную... больше, чем родную».

С ка­ ким неподдельным участием склонялся он теперь над ней, какие искренние, по-мужски сдержанные слезы со­ жаления кипели у него в горле, когда он говорил:

— Бедная моя, хорошая, не вернешь теперь.

И снова возникает расходившийся купчина, которо­ му никак не унять сейчас хамской своей удали:

— Музыка, играй отчетливо! Пускай все, как я же­ лаю!

Грохнул вазу и, уходя, небрежно, с высоты своего денежно-мешкового величия:

— За все могу заплатить!

Начинается четвертое действие, и опять по сцене хо­ дит знакомый нам по первым двум актам озабоченный толстосум, удачливый, оборотистый делец и неудачник в личной жизни, как видно, обреченный вековать свой век в тоскливом одиночестве.

И еще одно потрясающее из моих театральных впе­ чатлений — «Кармен» в Оперном театре имени Стани­ славского, последний — но какой головокружительной высоты! — взлет режиссерского гения того, кто основал этот театр и в чью честь он был назван!

Перед нами была Испания не козьма-прутковская («Дайте мне мантилью; дайте мне гитару; дайте Инезилью, кастаньетов пару»), а самая что ни на есть под­ линная: вихревая, грозовая и захолустно-сонная, возвы­ шенная и низменная, романтичная и прозаическая, ко­ варная и наивная, пышная и убогая, бескорыстная и тор­ гаш еская— такая, какою написал ее Мериме и какою изобразил ее в звуках Бизе.

Случевский, описывая старое кладбище, сравнивает могилы с застывшими волнами и, развивая сравнение, добавляет:

Они — как волны — безымянны...

А новая могила представляется ему поименованной волной...

знаю кладбище...») (« Я Вот этот канцеляризм, обновляющий, освежающий наше восприятие знакомых предметов и характерный для поэтики Случевского, не должен пропасть в перево­ де — иначе поблекнет все стихотворение, иначе поэтиче­ ский облик Случевского утратит одну из самых ориги­ нальных и драгоценных своих черт.

Переводчик не смеет расплавливать слитные образы прозаиков и поэтов, такие, как «грустный, чуть внят­ ный запах вишневой коры» и «тонкий многоцветный аромат» из «Поднятой целины».

«Истинный вкус, — писал Пушкин в 1827 году, — со­ стоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, та­ кого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообраз­ ности».

При прочих непременных условиях (знание жизни, богатство языка) переводчику нужно воспитывать в се­ бе «чувство соразмерности и сообразности», иными сло­ вами — чувство меры, такт.

Переводчика на каждом шагу подстерегают две опасности: унылый, бескрылый буквализм и бесшабаш­ ная, разудалая, разухабистая отсебятина. Чувство меры, если оно у него развито, подскажет ему, что есть воль­ ность оправданная и неоправданная.

Признаюсь, меня обрадовали строки из статьи H. Н.

Вильмонта о моем переводе «Гаргантюа и Панта­ грюэля» Рабле — обрадовали тем, что он в нескольких словах раскрыл мою переводческую суть, — так, как я сам не сумел бы ее раскрыть:

«H. М. Любимов — один из самых строгих и суровых мастеров художественного перевода. Верность оригина­ лу для него закон и нравственная "норма художества».

Обрадовал меня и В. Д. Днепров, в предисловии к роману Пруста «Под сенью девушек в цвету» в моем переводе подчеркнувший мою «самозабвенную предан­ ность оригиналу».

Обрадовал меня В. Д. Днепров и своей чуткой и тон­ кой статьей обо мне «Художник перевода Николай Лю­ бимов». При ее чтении мне казалось, будто я целыми ча­ сами рассказывал ему о своей работе, а между тем мы с ним никогда не виделись. Самое главное: он обнару­ жил такое глубокое, «изнутри», понимание самой приро­ ды художественного перевода, что об его статье можно сказать, перефразируя Фета: небольшая по размерам, она тяжелей премногих томов, написанных о переводе,— томов, в которых преобладает зубоскальствующий дилетантизм или добросовестное, но бесплодное гелер­ терство.

Обрадовали меня и слова А. И. Пузикова в его ста­ тье «Два романа Альфонса Доде» («Тартарен» и «Сафо»

в моем переводе), в которой он пишет обо мне так: «Он влюблен в... русский язык... С русским словом он бере­ жен необычайно и никогда не подчиняет его... строю дру­ гого языка».

Дальше я постараюсь показать на примерах, во имя чего я разрешаю себе «вольничать».

Иные доморощенные горе-теоретики смешивают ру­ сизмы, то есть речения, сращенные с реалиями русского быта, русской истории и географии, и просто сочные рус­ ские слова. Но если мы окинем взглядом сокровищницу русского перевода: «Ночной смотр» Цедлица, баллады Шиллера и Гете и «Одиссею» в переводе Жуковского;

«Будрыса и его сыновей» и «Воеводу» Мицкевича в пе­ реводе Пушкина; «Илиаду» Гомера в переводе Гнедича; «Горные вершины» Гете в переводе Лермонтова;

«Вечерний звон» Мура и «Не бил барабан перед смут­ ным полком...» Вольфа в переводе Козлова; «Песнь Р а­ дости» и «Поминки» Шиллера в переводе Тютчева; «Ко­ ринфскую невесту» Гете в переводе Ал. Конст. Тол­ стого; «Слово о полку Игореве» в переводе Май­ кова; песни Беранже в переводе Курочкина; «Двух гренадеров» Гейне в переводе Михайлова; «Песнь о Гайавате» Лонгфелло и мистерии Байрона в переводе Бунина; «Колокола» Эдгара По в переводе Бальмонта;

переводы Брюсова из Верхарна; Ростана и комедии Ло­ пе де Вега и Кальдерона в переводе Щепкиной-Куперник; трагедии Шекспира, «Фауста» и лирику грузинских поэтов в переводе Пастернака; Киплинга в,переводе Оношкович-Яцыны; Бернса в переводах Багрицкого и Маршака; «Витязя в тигровой шкуре» Руставели в пе­ реводе Заболоцкого; Рембо в переводах Антокольского;

«Евгению Гранде» Бальзака в переводе Достоевского;

новеллы Флобера в переводе Тургенева, — то мы убе­ димся, что эти переводы написаны на богатейшем рус­ ском языке. Они поражают нас своей языковой ярко­ стью и смелостью.

Если мы будем постоянно себя ограничивать, если мы посадим себя на голодную языковую диету, то как же мы справимся с передачей языкового богатства та­ ких авторов, как Шекспир, Боккаччо, Данте, Сервантес, Рабле, Мольер, Бомарше, Гете, Гейне, Диккенс, где про­ сто глаза разбегаются? Они «вербовали» свою «словес­ ную рать» отовсюду — ведь они писали не на оскоплен­ ном волапюке. Сервантес использовал в «Дон Кихоте»

язык мелкопоместного дворянства, язык знати, язык крестьянства, язык студентов, язык духовенства, язык рыцарских романов, данный и всерьез и пародийно, школярский жаргон, канцеляризмы, юридические терми­ ны, термины карточной игры, «блатную музыку». Рабле пользовался языком провинциального дворянства, кре­ стьянства, духовенства, вводил жаргон ученых схоластов, терминологию философскую, богословскую, меди­ цинскую, архитектурную, филологическую, военную, спортивную, морскую, термины винодельческие, масло­ бойные, бочарные. Кажется, нет той профессии, терми­ нов которой мы не нашли бы у Рабле. Он черпал ото­ всюду. Попробуйте посидеть тут на диете — Сервантес и Рабле превратятся у вас в скелеты.

Не надо бояться, что введением прыщущих душис­ тым соком русских слов мы закрасим национальный колорит подлинника. Национальный колорит достигает­ ся точным воспроизведением портретной его живописи, воспроизведением бытовых особенностей, уклада жизни, внутреннего убранства, трудовой обстановки, свычаев и обычаев, воспроизведением пейзажа данной страны или края во всей его характерности, воспроизведением народных поверий и обрядов. Сошлюсь на опыт Коро­ ленко. В лучших своих сибирских рассказах он, не зло­ употребляя иноязычными словами, так описывал внешность якутов, их юрты, их утварь, их нравы и об­ раз жизни, он так описывал якутскую природу, что по прочтении его рассказов у нас создается впечатле­ ние, будто мы вместе с ним пожили в дореволюцион­ ной Якутии.

Полонский написал «Песню цыганки» («Мой костер в тумане светит...»), в которой нет ни одного цыганского слова, а цыгане ее тотчас подхватили и запели — зна­ чит, признали своей — своей по колориту, по строю чувств. А вот «цыганские романсы» и «цыганские рап­ содии» Сельвинского, несмотря на всю их дотошную и изощренную имитацию, в цыганский песенный обиход не вошли.

Эти примеры — наука переводчикам.

Автор статьи «Школа высокого искусства» Магда Джанполадян, статьи, в которой дан разбор моего пере­ вода повести Наири Зарьяна «Давид Сасунский», отме­ чает:

«Любимов... отказывается в своем переводе от всего, что вносило бы диссонанс в естественность течения рус­ ской речи, что затрудняло бы восприятие читателем русского текста. Максимальное использование... вырази­ тельных средств русского языка... характерная особен­ ность его перевода. Блекнут ли при этом краски подлин­ ника? Как показывает перевод Любимова — нет».

Для меня это высшая похвала.

Вводить иноязычные слова вполне допустимо в тех случаях, когда какое-нибудь понятие, какая-нибудь реа­ лия не находит себе эквивалента в русском языке.

Я стараюсь по возможности избегать иностранных слов. Но у Пруста я столкнулся с таким обилием фило­ софских, социологических, технических, медицинских, музыкальных терминов, что мне пришлось перенести их в перевод — все они вошли в русский язык, все они вве­ дены в наши толковые словари и справочники.

Если переводимый автор прибегает к провинциализмам, что же прикажете делать переводчику? Пойти по его стопам. Конечно, и тут нужно чувство соразмерно­ сти и сообразности.

Какие провинциализмы решился употребить я, пере­ водчик Рабле? Только такие, которые понятны совре­ менному читателю без подстрочных примечаний и без заглядывания в Даля, равно как в переводе «Дон Кихо­ та» и «Гаргантюа» я употреблял такие архаизмы, кото­ рые понятны без подстрочных примечаний и без загля­ дывания в словарь Срезневского. Нельзя сооружать барьеры между литературным языком и просторечием, между литературным языком и провинциализмами. Про­ сторечие — это не только диалог или сказ. Стихия про­ сторечия вторгается и в авторскую речь, в авторскую речь даже наиболее пуристичных художников слова.

Подлинные художники слова не гнушаются этой сти­ хией. Они понимают, что без этой стихии их творчество мертво, они только умеют обуздывать ее.



Pages:   || 2 | 3 | 4 | 5 |
Похожие работы:

««ОСНОВЫ УПРАВЛЕНИЯ» Академия Развития Способностей «ГАРМОНИЯ» СОЗНАНИЕ, ПОДСОЗНАНИЕ И ОСОЗНАНИЕ Часть 6 В данной главе рассказано о том, что такое сознание и осознание, об их взаимосвязи, о том, откуда появляется подсознание, которое на 95-99% управляет нашим поведением, и...»

«© 2004 г. Н.А. РОМАНОВИЧ, В.Б. ЗВОНОВСКИЙ ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ О НАРКОТИЗМЕ: ОПЫТ РЕГИОНАЛЬНЫХ ИССЛЕДОВАНИЙ РОМАНОВИЧ Нелли Александровна кандидат социологических наук, директор Института общественного мнения Квалитас (Воронеж). ЗВОНОВСКИЙ Владимир Борисович кандидат...»

«Кристиан Тиссье: «В жизни я делаю то же, что и в айкидо» Интервью записано: Dominique Radisson Источник: Gnration Tao n° 38 (2005), www.generationtao.com Перевод с французского: Антон Коронелли Кристиан Тиссье – один из самых выдающихся мастеров айк...»

«Аукционный дом «КАБИНЕТЪ» Толстой Л.Н. Военные рассказы. СПб., в типографии Главного Штаба Его Императорского Величества по ВоенноУчебным заведениям, 1856. Формат издания:18,5 х 12,5 см.; [2], 382, [1] с. Редкость! Первая книг...»

«УДК 780.6:7.011.26 Ю. Е. Бойко Куда идти народным инструментам? Совершенствование музыкального инструментария – процесс диалектически закономерный. Развивается он во взаимосвязи инструмента и самой музыки. В статье автор обозначает ряд остро стоящих вопросов в этом проблемном поле: насколько...»

«Леонид Андреев Баргамот и Гараська Директ-Медиа Москва Андреев Л.Н. Баргамот и Гараська. — М.: Директ-Медиа, 2010. — 158 с. ISBN 978-5-9989-4320-1 В прозе Леонида Андреева причудливо переплелись трепетная эмоциональность, дотошный интерес к повседневности русской жизни и подчас иррациональный страх перед кошмара...»

«  АНДРОГИН Человек, который не подходит под определение ни маскулинной, ни фемининной гендерной роли, сформировавшейся в том обществе, где он живет.БИФОБИЯ Страх, отвращение, гнев по отношению к людям, которые идентифицируют себя или воспринимаются окружающими как бисексуалы.БИСЕКСУАЛ Человек, испытывающи...»

«Алиханова Издаг Яхьяевна РЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФАКТУРА ПОВЕСТИ АХМЕДХАНА АБУ-БАКАРА АНИДА Статья посвящена анализу повести известного даргинского писателя Ахмедхана Абу-Бакара Анида. Перу автора принадлежат и другие, более известные повести, такие как Даргинские девушки, Чегери, Тайна рукописного Корана, роман Манана и др. Однак...»

«БЮЛЛЕТЕНЬ для голосования по вопросам повестки дня очередного общего собрания собственников помещений в многоквартирном доме, расположенном по адресу г. Москва, ул. Кутузова,. д. 11, к. 4. г. Москва «» _ 2014 года Свидетельство о Гос. Номер...»

«74 Л.С. Дячук УДК 81'255:811.133.1(048) УКРАИНСКО-РОССИЙСКИЕ ПАРАЛЛЕЛИ В ПЕРЕВОДЕ СОВРЕМЕННОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЫ Л.С. Дячук Аннотация. Анализируется гендерная проблематика перевода современной французской прозы в украинско-российском контексте. Основная масса перево...»

«Интегрированная информационная система учета электроэнергии ВоГЭС им. Ленина От НВФ “СМС”: Сидоров А.А., к.т.н., доц., директор, Трешников А.А. зам нач. отдела, Занин И.В. инженер От ВоГЭС им. Ленина: Романов А.А., доктор электротехники, к.т...»

«Интернет-журнал «НАУКОВЕДЕНИЕ» Институт Государственного управления, права и инновационных технологий (ИГУПИТ) Выпуск 1, январь – февраль 2014 Опубликовать статью в журнале http://publ.naukovedenie.ru Связаться с редакцией: publishing@naukovedenie.ru УДК 374.71 Гриф Марк Романов...»

«Аннотация к рабочей программе по ИЗО в 5-9 классах Рабочая программа по ИЗО для 5,6,7,8,9 классов составлена на основе государственной программы для общеобразовательных учебных заведений в РФ «Изобразительное искусство и художественный труд для 1-9 классов», автора – научного руководителя, член корреспон...»

«Марк Давидович Махлин Путешествие по аквариуму «Путешествие по аквариуму»: Колос; Москва; 1993 Аннотация Для аквариумистов издано и издается немало книг и в нашей стране, и за рубежом. Большинство из них — руководства по устройству комнат...»

«Библиотека Альдебаран: http://lib.aldebaran.ru Серж Голон, Анн Голон Неукротимая Анжелика В очередном романе о прекрасной Анжелике подробно рассказывается о ее приключениях в Марокко. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОТЪЕЗД Глава 1 Карета лейтенанта парижской полиции Дегре выехала из ворот его особняка и, медленно покачиваясь на крупных камн...»

«3. Ручьевская Е. А. «Хованщина» Мусоргского как художественный феномен: к проблеме поэтики жанра / Е. А. Ручьевская. — СПб. : Композитор – СанктПетербург, 2005. — 388 с. УДК 782.1 : 78.01 ”19” Алла Баева ВВЕДЕНИЕ В ПОЭТИКУ ОПЕРЫ ХХ ВЕКА В статье рас...»

«Лиана Кришевская МЕЖДУ СМЕХОМ И ТРАГЕДИЕЙ (ПОЭТИКА РОМАНА БОРИСА ВИАНА «ПЕНА ДНЕЙ») Существенную часть поэтики романа «Пена дней» французского писателя Бориса Виана [1] составляет та совокупность...»

«Н.М. Киндикова. Изучение периодизации тюркоязычных литератур Сибири Такая одиночная портретная деталь лишь представительствует за описание, но по существу подчинена иным стратегиям, однако это не повествование и не рассуждение – классические типы организации текста. Эти стратегии далеки от постулатов старой риторики с ее лине...»

«233 УДК 111.32 : 159.963.3 Е. А. Савельева Картина Питера Брейгеля «Охотники на снегу» как метафизический сон о Земле в фильме А. Тарковского «Солярис» В статье рассматривается влияние и значение художествен...»

«Светлана Саенко МОТИВАЦИЯ ДВОЙНИЧЕСТВА В РОМАНЕ В. В. НАБОКОВА «ОТЧАЯНИЕ» В  литературных  текстах  о  двойнике  одной  из  главных  проблем становится причина его появления. Загадка возникновения двойни...»

«Александр Белый Славия. Рождение державы Серия «Славия», книга 1 Текст предоставлен издательством http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=4958239 Славия. Рождение державы: Фантастический роман: Альфа-книга; Москва; 2012 ISBN 978-5-9922...»

«В. А. Ф атеев В. В. РОЗАНОВ жизнь ТВОРЧЕСТВО личность В. А. Ф атеев В. В. РОЗАНОВ ЖИЗНЬ ТВОРЧЕСТВО личность ЛЕНИНГРАД 1991 ББК 83. ЗР7 Ф 27 Издание осуществлено за счет средств автора Художественное оформление М. Занько В оформлении обложки использован портрет В. В. Розанова работ...»





















 
2017 www.pdf.knigi-x.ru - «Бесплатная электронная библиотека - разные матриалы»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.